Высокое искусство

Тут же авторы книги с горьким чувством приводят примеры странных ухудшений, введенных переводчиками в последующие издания Шевченко.
На эти ухудшения указывает в своих статьях и Владимир Россельс, талантливый переводчик украинской художественной прозы, теоретик «высокого искусства» .
В статье «Шоры на глазах» критик объясняет ухудшения, внесенные переводчиками в позднейшие издания Шевченко, ошибочными требованиями, которые в последнее время стали предъявлять к ним редакторы.
«От издания к изданию, – говорит он, – переводы лирики подвергались операции все большего приближения к букве подлинника». Из-за этого «шевченковская мелодичность заменялась какофонией, композиционная стройность – вялой невнятицей». Таковы, к сожалению, переводы многих классических стихотворений, таких, как «Чого менi тяжко, чого менi нудно…» (Е. Благинина), «Якби зустрiлися ми знову…» (Н. Браун), «Один у другого питаем…» (В. Лутовской), «I досi сниться: пiд горою…» (Т. Волгина), «Я не нездужаю, нiвроку…» (Н. Ушаков).
Все эти стихотворения, по словам критика, в первых изданиях Гослита переведены лучше, чем в последующих.
Между специалистами нынче возникли серьезные разногласия по вопросу о том, можно ли в русском стихе найти размеры, вполне соответствующие ритмам многих произведений Шевченко. Поэт Н.Н. Ушаков утверждает, что можно, так как украинская силлабика будто бы вполне соответствует русской силлабике , а критики Вл. Россельс и В. Ковалевский, возражая ему, указывают, что, во-первых, эти шевченковские ритмы совсем не силлабика, а во-вторых, по-русски силлабические строки в окружении силлабо-тонических не звучат стихом. «Точнее – звучат просто плохим стихом» , ибо «в русском языке нет условий для развития силлабики». Силлабика вообще не свойственна тонической структуре русского стиха. «Русское ухо такие стихи не воспринимает, – пишет Вл. Россельс. – Мы, знающие Шевченко в подлиннике, просто не читаем их, а наши дети недоуменно спрашивают у нас, где в этих исковерканных стихах музыка и за что их надо любить? К счастью, несколько наиболее крупных произведений поэта переведено нормальным силлабо-тоническим стихом. И все же русский „Кобзарь“ производит удручающее впечатление, – утверждает Вл. Россельс. – По заслугам возвеличив Шевченка, сделав его имя известным буквально каждому русскому, мы умудрились зашифровать значительную часть его наследства» – таков пессимистический итог наблюдений критика над изданиями пятидесятых – шестидесятых годов XX века .
Думаю, этот пессимизм объясняется не столько низким качеством переводов Шевченко, сколько новым уровнем требований, которые предъявляет современный читатель ко всем вообще стиховым переводам. Требования эти, как мы знаем, чрезвычайно изменчивы, и то, что казалось вполне удовлетворительным в тридцатых годах, кажется плохим в шестидесятых. Таков закономерный процесс.
Но не станем углубляться в эту тему. Пятидесятые и шестидесятые годы выходят за пределы настоящей главы. Ее тема – становление советских методов переводческой практики, а эти методы вполне определились к той эпохе, которой и заканчивается этот краткий обзор. Тогда – в 1938 и 1939 годах – я принимал в новых переводах Шевченко живое участие, редактируя детгизовское собрание его стихотворений. К работе над этим изданием мною были привлечены Александр Твардовский, Михаил Исаковский, Борис Пастернак, Елена Благинина, Петр Семынин, и мне было радостно видеть, с каким искусством (и с каким вдохновением!) они воссоздавали подлинный облик украинского гения, тем самым в значительной мере отменяя всю столетнюю работу своих безнадежно устарелых предшественников.

Биография книги
(Послесловие к изданию 1968 года)

Первое издание «Принципов художественного перевода» вышло в 1919 году в виде краткой брошюры. Так как брошюра должна была служить пособием только для переводчиков, которые участвовали во «Всемирной литературе», в продажу она не поступала. Рядом с моей статьей, посвященной переводам прозы, была напечатана статья другого члена нашей ученой коллегии, Н. Гумилева, о том, как следует переводить стихи.
Через год брошюра была переиздана. Воспроизвожу первую страницу ее обложки:
«Принципы художественного перевода. Статьи Ф.Д. Батюшкова, Н. Гумилева, К. Чуковского. Второе издание, дополненное. Государственное издательство. Петербург. 1920».
В 1930 году моя статья, значительно расширенная, вышла в издательстве «Academia» под заглавием «Искусство перевода», причем к ней была присоединена статья молодого ленинградского лингвиста Андрея Федорова «Приемы и задачи художественного перевода».
К 1936 году та часть книжки, которая была написана мною, настолько расширилась, что могла выйти в той же «Academia» отдельным изданием – под тем же заглавием. Ей было предпослано следующее заявление издательства:
«Теоретическая разработка вопросов художественного перевода еще только начинается… Вероятно, ряд положений и оценок К.И. Чуковского вызовет споры, но и могущая возникнуть на этой основе полемика сыграет свою положительную роль, содействуя развитию новой, не разработанной еще области теории литературы. Особенно ценно в издаваемой нами книге то, что она своим острием направлена против формалистических тенденций в нашей переводческой практике».
В 1941 году, перед самым началом Отечественной войны, та же книжка, исправленная и сильно дополненная, была переиздана Гослитом под заглавием «Высокое искусство». Вряд ли она вызвала в читателях большой интерес, так как, естественно, все их внимание поглотила война. Книжка прошла незамеченной.
Через четверть века я перечитал эту старую книжку, и мне захотелось написать ее вновь, на новом материале, по-новому, сохранив из прежних страниц главным образом те, которые, как я надеюсь, могут быть небесполезны для современных читателей.
Книга эта появилась в издательстве «Искусство» в 1964 году, а в 1966 году вошла в состав третьего тома собрания моих сочинений.
Скромные задачи, руководившие мной при ее реставрации, изложены в предисловии к ней.

Онегин на чужбине

I

Что сказать об английских переводах «Евгения Онегина»? Читаешь их и с болью следишь, из страницы в страницу, как гениально лаконическую, непревзойденную по своей дивной музыкальности речь одного из величайших мастеров этой русской речи переводчики всевозможными способами превращают в дешевый набор гладких, пустопорожних, затасканных фраз.
Стоило Пушкину сказать о Татьяне:

Сквозь слез не видя ничего, –

как американская переводчица мисс Бэбетт Дейч (Deutsch) поспешила, так сказать, за спиною у Пушкина прибавить от себя описание Татьяниных глаз, о которых в оригинале ни слова:

И ослепленная слезами, которые блестели (!)
Неприметно (!) на ее больших (!) карих (!) глазах… (!)

Стоило Пушкину сказать об Онегине:

Расправил волоса рукой, –

как та же переводчица ни с того ни с сего описывает от имени Пушкина руку Онегина, о которой в оригинале опять-таки нет ни намека:

…узкой (!)
И белой (!) рукой он быстро (!) пригладил (!) волосы (!).

То и дело переводчица дарит Пушкину целые строки, которых он никогда не писал. Во второй главе, например, она заставляет Татьяну слушать по утрам несуществующих птиц, поющих на несуществующих деревьях. У Пушкина сказано кратко:

И вестник утра ветер веет,
И всходит постепенно день.

Возможно ли передать в переводе магию этого троекратного «ве» и четырехкратного «т», внушающих русскому читателю живое ощущение ветра? Сказав вслед за Пушкиным, что день находится в пути (on the march), переводчица ищет рифму к слову march (марч), и не находит никакой другой, кроме larch (ларч), a larch, как на зло, значит лиственница. Что делать? У Пушкина нет ни слова о лиственницах, которые, кстати сказать, и не растут в тех местах, где находится имение Лариных.
Переводчицу это нисколько не смущает. Она смело насаждает их там. А заодно и другие столь же неуместные деревья: буки. А раз появились деревья, нужно же как-то использовать их. Для переводчицы и это не составляет труда: пусть посаженные ею деревья служат приютом для птиц. Таким образом у нее получается:

И день на своем пути в скором времени
Разбудит птиц в буках и лиственницах.

Ларч и марч благополучно срифмованы. Но спрашивается: при чем же здесь Пушкин?
И это не случайность, а система. Скажет, например, Пушкин о Татьяне:

Она в горелки не играла, –

переводчица сочинит от себя дополнительно:

Татьяна оставалась дома,
Нисколько не удрученная своим одиночеством.

Если бы собрать со всех страниц те десятки и сотни эпитетов, мыслей, образов, которые изобретены переводчицей и предложены ею англо-американским читателям в качестве пушкинских, получилась бы книга изрядных размеров, которую можно было бы озаглавить «Фальшивки».
Больше всего удивительно то, что, переведя одну строфу «Евгения Онегина» (с помощью таких отсебятин) и заметив, что получается фальшь, переводчица не бросила этой работы, а как ни в чем не бывало принялась за вторую строфу, за десятую, сотую – и только тогда остановилась, когда прикончила таким манером весь роман. Какой большой, тяжелый и зловредный труд, весь направленный к уничтожению Пушкина.

* * *

И таких трудов было много.
Все эти переводы исполнены по такой же системе, как и упомянутый мною перевод Бэбетт Дейч: берется текст Пушкина и так разбавляется в пресной воде отсебятины, что было бы странно, если бы англо-американский читатель, окунаемый в эту пресную воду, не счел бы Пушкина весьма посредственным и немощным автором, не идущим ни в какое сравнение с общепризнанными европейскими гениями.
Лучшим из всех этих переводов считается перевод Юджина Кейдена. И это мнение, пожалуй, справедливо. Юджин Кейден отнюдь не халтурщик: почтенный труженик, искренне преданный Пушкину.
Как говорит он в своем предисловии, он работал над «Евгением Онегиным» около двадцати лет – чуть ли не втрое больше, чем работал над этой книгой сам Пушкин.
Благородный упорный труд, требующий героического самоотвержения, сосредоточенных, непрерывных усилий.
А результат?
Все тот же: бесконечная отдаленность от Пушкина.
Чтобы облегчить свою задачу, переводчик из четырнадцати стихов онегинской строфы восемь оставил совсем без рифм, из-за чего вместо упругих и прочных конструкций получилась бесформенная словесная масса, жидкий словесный кисель. Уж лучше бы совсем без всяких рифм, сплошной прозаический текст. А теперь, когда кое-где появляются рифмы, бесформенность всего остального еще сильней бросается в глаза.
Перевод встречен в американской печати сочувственно.
Так, профессор Эрнест Симмонс, авторитетный знаток русской литературы, утверждает в хвалебной рецензии, что мистер Юджин Кейден гораздо менее перегружает свою версию «Евгения Онегина» пустыми словами, истертыми фразами, чем прочие переводчики того же романа. Особенно удачным кажутся профессору Симмонсу рифмованные переводы концовок, замыкающих каждую строфу оригинального текста .
Верно ли это? Не думаю. Иные из этих концовок действительно сработаны переводчиком очень умело. Но знаменитые строки из пятой главы:

Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно, –

переведены мистером Кейденом так:

…Все окоченело (!) от холода
Бездельник может (!) видеть (!) у окна свою мать,
Которая предостерегающе бранит (!) его.

Нет ни «замороженного пальчика», ни смеха в сочетании с болью – ни одной из тех черт, которые дороги каждому русскому в этой мгновенной зарисовке с натуры.
Дальше. В подлиннике:

Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней!

А в переводе ни Гименея, ни роз:

Сказать правду,
Такова наша жизнь была бы на много лет,
И к чему она приведет – вас и меня?

В подлиннике:

Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?

В переводе:

Станет ли такая жизнь (полная) грусти (?) и ненависти (!)
Нашей неизбежной (?) судьбой?

У Пушкина нет ни грусти, ни ненависти, и конечно, нет «неизбежной судьбы» (inevitable fate), потому что он не был бы Пушкиным, если бы вводил в свою речь такие никчемные, лишенные всякого смысла эпитеты: ведь судьба и значит неизбежность .
Конечно, за весь этот ворох пустых отсебятин очень легко порицать переводчиков. Но спрашивается: что же им делать? Будь мистер Кейден и мисс Дейч величайшими гениями, им и то не удалось бы воспроизвести «Евгения Онегина» на своем языке во всей прелести его стиля и звукописи. Ибо всякий рифмованный стиховой перевод – даже самый лучший, даже самый талантливый – есть по своему существу целая цепь отклонений от подлинника. Иначе и быть не может: в каждом языке свои созвучья, свой синтаксический строй, своя эстетика, своя стилевая иерархия слов. Чего же требовать от мисс Бэбетт Дейч и от мистера Юджина Кейдена. Виноваты ли они, что они отнюдь не гении, а, судя по их переводам, ловкие версификаторы, умело владеющие стиховыми шаблонами?

* * *

Впрочем, представим себе на минуту, что они и вправду гениальны, отсебятин в их переводе оказалось бы меньше, стиль стал бы значительно ближе к пушкинскому, – но создать адекватную копию «Евгения Онегина» было бы и им не под силу. Здесь непреложные законы лингвистики: воссоздать рифмовку оригинального текста и в то же время дать его буквальный перевод «два действия, математически несовместимые», как выразился недавно один переводчик, о котором у нас речь впереди.
Поэтому перед каждым переводчиком «Евгения Онегина» он ставит такую дилемму: либо удовлетвориться точным воспроизведением сюжета и совершенно позабыть о художественной форме, либо создать имитацию формы и снабдить эту имитацию искаженными обрывками смысла, убеждая и себя и читателей, что такое искажение смысла во имя сладкозвучия рифм дает переводчику возможность наиболее верно передать «дух» подлинника…

II

Крошечный, микроскопически-мелкий вопрос: какой был цвет лица у Ольги Лариной, невесты Владимира Ленского? Пушкин отвечает на этот вопрос недвусмысленно: по контрасту со своей бледнолицей сестрой, Ольга отличалась «румяной свежестью» (гл. 2, XXV) и однажды, когда ей случилось слегка взволноваться, она, по словам поэта, стала –

Авроры северной алей,
(гл. 5, XXI)

то есть, говоря попросту, лицо у нее сделалось красным, ибо кто же не знает, какой пунцовой бывает зимняя заря над снегами.
Да и вообще Ольга была краснощекая. Все помнят насмешливо презрительный отзыв Евгения:

Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне

Американский переводчик романа мистер Юджин М. Кейден (Kayden) так и перевел те стихи, где говорится о наружности Ольги: rosy (румяная); ее лицо было «более алым, чем утренний свет» (rosier than morning light) .
В другом, более раннем американском переводе «Евгения Онегина» – мисс Доротеи Пралл Радин – лицо Ольги, в соответствии с подлинником, названо «круглым и красным» (round and red).
Так же передал эти эпитеты другой переводчик, Оливер Элтон, в своей версии «Евгения Онегина»:

Лицо у нее круглое и красное.

Поэтому с таким изумлением я встречаю в новом американском «Евгении Онегине» следующий перевод этих строк:

Она кругла (?!), у нее красивое (?!) лицо,
Подобное этой глупой луне
На этом глупом небе .

Почему красивое? Да потому, – поясняет переводчик (Вл. Набоков. – Ред. ) в своих комментариях, – что в древней России (в XIV – XVI вв.) красный означало красивый . От тех времен осталось название Красная площадь. И в крестьянской речи и в фольклоре недаром говорится «красное солнышко», «красна девица», «красный угол» (II, 332 – 334).
Но ведь Онегин не крестьянин и не современник Ивана IV. В его лексиконе, как и в лексиконе всех современных ему культурных людей его круга, слово красный раньше всего означало цвет, а не форму: алый, малиновый, багровый, румяный. Именно так применительно к данному случаю толкует это слово авторитетный четырехтомный «Словарь языка Пушкина», изданный Академией наук СССР (том II, М., 1957, с. 395).
Не было и нет, я уверен, ни одного русского человека ни в XIX, ни в XX веке, который понял бы онегинское слово красна в том смысле, в каком понял его этот американский переводчик «Евгения Онегина».
Отстаивая свое мнение, он убеждает и себя и других, что Онегин не стал бы говорить такое обидное слово об Ольге влюбленному в Ольгу Ленскому. Между тем именно это слово лучше всего характеризует стремление озлобленного Онегина противопоставить выспренним иллюзиям молодого романтика свой «резкий охлажденный ум». Здесь дан очень рельефный пример едкой злости его «мрачных эпиграмм», о которых сообщает поэт в первых же строках, посвященных Онегину.
Все 137 лет существования романа русские люди из поколения в поколение понимали слова Онегина именно так. Красный в смысле красивый для нас архаическое, мертвое слово. Оно сохранилось в живом языке только в качестве неподвижного, застылого эпитета, издавна прикрепленного к ограниченному числу существительных: «красная горка», «красное крыльцо», «красный зверь». Вне этих и еще нескольких устойчивых формул такое словоупотребление, как явствует из романа, совершенно несвойственно Евгению Онегину: речь его лишена каких бы то ни было архаических примесей. Это простая, непринужденная речь образованного русского барича, совершенно чуждая стилизации на славянофильский манер.
Есть еще один довод, которым переводчик пытается защитить свою версию. Если бы, – говорит он, – Пушкин написал про Ольгу: «у нее красное лицо», – тогда, конечно, это значило бы, что она краснощекая. Но Пушкин написал: «красна лицом», а эта форма якобы никогда не применяется русскими по отношению к цвету лица. Между тем стоит только вспомнить такую строку из незабвенного стихотворения Ал. Блока:

Что ты ликом бела словно плат, –

чтобы и этот лингвистический довод Набокова утратил всякую видимость истины. Ведь не сказал же поэт: «у тебя белый лик», он сказал: «ликом бела», и для русского уха это выражение имеет единственный смысл: «лицо у тебя белое, бледное» .
Да и в психологическом плане невозможно представить себе, чтобы желчный Евгений, желая сказать злое слово о пошлой наружности Ольги, стал бы наряду с этим говорить комплименты ее красоте. Это противоречило бы замыслу Пушкина, наметившего здесь первый из тех эпизодов, которые должны были завершиться дуэлью. Стал бы Ленский обижаться на Онегина, если бы тот сказал, что Ольга красавица?
Но почему я так долго толкую о таком пустяке? Мало ли всевозможных – и притом более крупных – ошибок случается совершать переводчикам? В том-то и дело, что это совсем не пустяк. Читатель, я надеюсь, и сам убедится, если дочитает настоящую статью до конца, что это один из очень важных штрихов для характеристики той интересной книги, о которой я сейчас говорю.

* * *

К сожалению, ученый переводчик упорствует в своем заблуждении и каждого, кто не согласен с его пониманием этой выходки Евгения Онегина, именует безо всяких обиняков – идиотом.
Едва только ему стало известно, что «Словарь языка Пушкина» расходится с его толкованием, он заявил, что версия этого справочника «ни с чем не сравнима по своему тупоумию» («…a version that for sheer imbecility can hardly be matched». II, 333).
Достается и либретто оперы Чайковского «Евгений Онегин», где Ольгу тоже именуют румяной, причем комментатор употребляет такие эпитеты, как «сумасшедший» (lunatic), «безмозглый» (silly) (II, 333).
Вообще, если бы я не знал других произведений Набокова, я был бы поражен резкостью его суждений, их запальчивостью. Но так как я в свое время прочитал немало его книг, здесь не было для меня никакого сюрприза.
Казалось бы, писание примечаний к старинным классическим текстам – одно из самых мирных и безмятежных занятий. Вспомним примечания Я.К. Грота к Державину. Или примечания профессора С.М. Бонди к тому же «Евгению Онегину», увлекательные, но вполне благодушные.
А эти комментарии, которые я читаю сейчас, полны боевого азарта, полемичны, непримиримо воинственны.
С особенным гневом относится автор к другим переводчикам «Евгения Онегина». Он называет их «зловредными халтурщиками» (harmfull drudges, II, 325), а их переводы «чудовищными» (preposterous), «забавными» (ridiculous), «идиотскими» (idiotic), и даже «ужасными» (horrible) (II, 112, 526; III, 187). И вообще он считает большой катастрофой (disaster) совершаемое этими переводчиками – каждым по-своему – искажение великого подлинника. Во всех вышедших до настоящего времени переводах «Евгения Онегина» на французский, английский, немецкий язык он видит циническое глумление над Пушкиным (III, 184–189). Неутомимо повторяет он снова и снова, что гениально лаконическую, непревзойденную по своей музыкальности речь одного из величайших мастеров языка переводчики всевозможными способами превращают в дешевый набор банальных затасканных фраз.
Так же беспощадно расправляется он почти со всеми комментаторами «Евгения Онегина». В 1953 году в издании Гарвардского университета (США) вышел комментарий к роману, составленный тамошним профессором Чижевским. Ни один ястреб не терзал свою жертву с такой кровожадной жестокостью, с какой Вл. Набоков терзает этого злополучного автора. О его работе он выражается так: «неряшливая компиляция» (II, 80), «компиляция, не имеющая ни малейшей цены» (I, 60). И дальше на многих страницах: «Чижевский в пяти строках делает пять ошибок» (III, 61). «Комическая наивность Чижевского» (II, 221)…
Очевидно, Чижевский плоховатый работник. Он ссылается, например, на несуществующий роман Ричардсона, причем уверяет читателя, будто в этом романе выведен такой-то герой, который на самом-то деле является героем другого романа (II, 288, 348). Автором некоей пьесы он называет такого писателя, который этой пьесы никогда не писал (II, 80). Фамилию одного автора принял за название его книги и объявил, что книга вышла без фамилии автора (III, 110). Все это едва ли похвально.
Но никто не умел бы выразить свое возмущение с такой убийственно презрительной ненавистью.
Обвинитель не прощает Чижевскому ни малейшей оплошности. Тот, например, написал фамилию Мармонтель через два л (II, 517) и вместо Casimir – Kasimir. Даже за такие безделицы его постигает кара.
С такой же беспримерной свирепостью снова и снова клеймит комментатор другого своего предшественника, профессора Н.Л. Бродского. Из страницы в страницу читаем:

«Бродский сообщает неверную дату» (III, 113).
«Бродский забывает, что Татьяна…» (III, 160)
«Забавно, что Бродский…» (III, 320).

И общий приговор: «нелепая чушь» (III, 67).
К иллюстраторам Пушкина грозный ученый относится с тем же неистовым гневом. Не стану повторять, что говорит он о связанных с Пушкиным произведениях Репина (действительно слабых) (111,42), приведу его отзыв о художнике Нотбеке, напечатавшем в 1829 году шесть неумелых гравюрок, иллюстрирующих «Евгения Онегина»: «жалкий, бездарный художник» (miserably bad artist), рисунки которого типичны для «обитателей сумасшедшего дома» (II, 177–179).
Поэтому я нисколько не удивлюсь, если Владимир Набоков, прочтя эти скромные мои возражения против одной-единственной ошибки его перевода, назовет меня кретином и олухом.

* * *

Первый стихотворный перевод «Евгения Онегина» на английский язык был напечатан в Лондоне в 1881 году. Переводчиком был Генри Сполдинг (Spalding).
В 1904 году, там же, вышел второй перевод, исполненный Клайвом Филлиппсом Уолли.
Англо-американский читатель не проявлял тогда большого интереса к русской поэзии, к русской культуре. Переводы очутились как бы в безвоздушном пространстве и общественного резонанса почти не имели.
Но прошло полвека – и русское искусство, русская литература очутились в центре внимания англо-американских читательских масс, и стихотворные переводы «Евгения Онегина» стали появляться все чаще и чаще.
В 1936 году в Нью-Йорке вышел перевод (в составе пушкинского трехтомника), исполненный Бэбетт Дейч (Deutsch).
В 1937 году в том же Нью-Йорке «Евгений Онегин» вышел в переводе Оливера Элтона (Elton).
Тогда же в Калифорнии в городе Беркли роман Пушкина вышел в переводе Доротеи Пралл Радин и Джорджа Патрика (Dorothea Prall Radin and George Patrick).
В 1963 году в Нью-Йорке перевод «Евгения Онегина» вышел опять-таки в популярном издании. Переводчик Уолтер Арндт (Arndt).
В 1964 году в Америке вышло два «Евгения Онегина». Один в переводе Владимира Набокова (Нью-Йорк). Другой – в переводе Юджина М. Кейдена (Kayden), штат Огайо.
В 1965 году вышел массовым тиражом (в издательстве «Пингвин») заново переработанный, сильно обновленный перевод Бэбетт Дейч.
Как ни отнестись к качеству этих переводов, нужно сказать, что каждый из них – результат многолетнего, большого труда. В два-три месяца «Евгения Онегина» стихами не переведешь: в нем 5540 рифмованных строк. Юджин Кейден сообщает в своем предисловии, что он работал над «Онегиным» двадцать лет. А Набоков, как явствует из его предисловия, изучал эту книгу с юности, иначе говоря – лет сорок пять или больше, а над комментариями к ней начал работать еще в тридцатых годах. И замечательно: англо-американская критика (не то, что в былые годы!) встречает каждого нового «Онегина» несметным количеством статей и рецензий, обсуждая азартно и шумно его верность великому подлиннику. Особенно посчастливилось переводу Набокова: не было, кажется, ни в Англии, ни в США, ни в Канаде такого литературного органа, который не посвятил бы ему хоть несколько строк. Мне, русскому, весело видеть, как близко принимают к сердцу заморские и заокеанские люди творение гениального моего соотечественника.
Одним из первых откликов на появление нового – набоковского «Евгения Онегина» была статья профессора Эрнеста Симмонса, автора лучшей зарубежной биографии Пушкина. Статья была озаглавлена «Путеводитель Набокова по пушкинской вселенной» – и напечатана в литературном приложении к «Нью-Йорк таймс» (от 28 июня 1964 года).
С тех пор дискуссии о набоковском «Евгении Онегине» не сходят с газетно-журнальных страниц. Очень интересна статья Сиднея Монаса «Где же ты, Пушкин?» в журнале «Хадсон ревью» («Hudson Review»).
Вскоре в «Нью-йоркском книжном обозрении» сказал свое веское слово о книге самый влиятельный критик Америки Эдмунд Уилсон («The New York Review of Books» – 15 июля 1965 г.). Статья вызвала большую сенсацию и, конечно, не осталась без отповеди: в одном из позднейших номеров «Книжного обозрения» (от 26 августа) Вл. Набоков ответил маститому критику в своем обычном высокомерно-язвительном тоне. Эдмунд Уилсон тут же ответил Набокову, после чего журнал предоставил трибуну читателям, которые стали высказывать о работе Набокова самые разнообразные, но одинаково пылкие мнения. Заспорили о том, как произносится русское ё , что значит по-русски «нету», и как перевести слово «тянуться» в знаменитых строках:

Гусей крикливых караван
Тянулся к югу…

В споре приняли участие и профессор Эрнест Симмонс, и переводчик Давид Магаршак, и многие другие. И, конечно, мы, русские, не можем не порадоваться тому обстоятельству, что Пушкин, гениальность которого была до недавнего времени скрыта от «гордого иноплеменного взора», наконец-то стал для зарубежных читателей непререкаемым классиком, которого они жаждут возможно доскональнее узнать и понять.
Радует и то, что наш язык, его формы, прихоти, оттенки и тонкости широко обсуждаются там, где еще так недавно им интересовались лишь очень немногие.
Набоков не ограничился переводом «Евгения Онегина». Он снабдил свой перевод кропотливо составленным научным комментарием чуть не к каждой строке романа. Этот комментарий занимает в его работе наиболее видное место: два тома – свыше 1100 (тысячи ста!) страниц!
В своих комментариях Набоков обнаружил и благоговейное преклонение перед гением Пушкина, и большую эрудицию по всем разнообразным вопросам, связанным с «Евгением Онегиным».
Иным эта эрудиция покажется даже чрезмерной. Найдутся, пожалуй, читатели, которые скажут, что им предлагается больше, чем им хотелось бы знать. Конечно, скажут они, это не так уж плохо, что по поводу пушкинского слова педант нам сообщают, как понимали это слово 1) Монтень, 2) Шекспир, 3) Матюрэн Ренье, 4) Мальбранш, 5) Аддисон, 6) Хэзлит, 7) Шенстон, – но что нам делать с теми несметными сведениями, которые нам предлагаются в этой книге по поводу онегинской хандры? Прочитав в первой главе об Онегине, что

…русская хандра
Им овладела понемногу, –

исследователь загромождает свою книгу десятками ссылок на десятки таких сочинений, где тоже говорится о хандре. Эти сочинения следующие:
1. «Орлеанская дева» Вольтера (1755).
2. Его же «Гражданская война в Женеве» (1767).
3. Стихотворение Альфреда де Мюссе.
4. Статья Джеймса Босуэлла в «The London Magazine» (1777).
5. Другая статья Джеймса Босуэлла в том же журнале (1778).
6. Басня Лафонтена «Кошка, превращенная в женщину».
7. «Лицей» Лагарпа (1799).
8. Строка из Парни.
9. Отрывки из письма Шарля Нодье (1799).
10. Цитата из дневника Стендаля (1801).
11. Цитата из «Рене» Шатобриана (1802).
12. Цитата из «Обермана» Сенанкура (1804).
13. Цитата из «Валери» баронессы Крюднер (1803).
14. Цитата из «Героя нашего времени».
15. Цитата из Сент-Бева.
16. Снова цитата из Шатобриана.
17. Цитата из «Дон Жуана» Байрона.
18. Цитата из Марии Эджворт (1809).
19. Цитата из статьи Фонсенгрива во французской «Большой энциклопедии» (ок. 1885) (II, 151 – 156).
И такая щедрость на каждой странице. Пушкин говорит о Владимире Ленском, что тот

Читал, забывшись, между тем
Отрывки северных поэм…

Что за северные поэмы? По этому поводу нам опять предлагаются десятки разнообразных цитат: тут и мадам де Сталь, и Клопшток, и Бюргер, и Шиллер, и Гете, и Макферсон, и Жуковский, и Кембел (II, 253–255).
Конечно, если бы дело не шло о гениальной поэме, в которой мне с самого детства дорого каждое слово, я тоже, пожалуй, попенял бы исследователю за его чрезмерную дотошность и въедливость. Но я, как и всякий, кто любит поэзию, отношусь с такой ненасытною жадностью ко всему, имеющему хотя бы отдаленную связь с этим неисчерпаемым творением Пушкина, что никакие разговоры о нем не могут показаться мне лишними.
Вот, например, у Пушкина сказано, что Онегин, живя в Петербурге, зимовал в своих покоях, как сурок. Комментатор сообщает по этому случаю, какие породы сурков водятся на востоке и на западе США и как эти зверьки называются в Англии, во Франции, в Польше (III, 231–232). Я и об этом читаю с большим интересом, хотя, конечно, и двух слов было бы совершенно достаточно, чтобы объяснить, что такое сурок. Мне даже нравится, что наряду с зоологией здесь совершаются столь же продолжительные экскурсы в ботанику – по поводу брусничной воды, которую подавали у Лариных (II, 324–326), и этнографию – по поводу «горелок», в которые не играла Татьяна (II, 283–285), и в старинную французскую поэзию – по поводу «et cetera» (и прочее), которым обмолвился Евгений Онегин в шутливом разговоре с Владимиром Ленским (II, 322–323).
Кто же может возражать против такого изобилия сведений, раз они относятся к «Евгению Онегину»! А если в этом изобилии сказывается желание ученого автора щегольнуть своей сверхначитанностью, сверхэрудицией, такое желание вполне извинительно, и мы едва ли вправе глумиться над ним.
Но есть в сверхэрудиции Набокова одна необъяснимая странность. Оказывается, он до того переполнен всевозможными цитатами, сведениями, его так и распирает от совершенно ненужных познаний, что зачастую они переливаются у него через край. И тогда он забывает о «Евгении Онегине» и вводит в свою книгу материал, который ни к Пушкину, ни к «Евгению Онегину» не имеет никакого касательства. Дается комментарий, но о чем – неизвестно.
Этого еще никогда не бывало, чтобы, взявшись за составление пояснительных примечаний к тому или иному литературному памятнику, какой-нибудь ученый исследователь вдруг начисто забывал о предмете своих толкований и тут же заводил разговор на совершенно посторонние темы.
У Набокова это на каждом шагу.
Так, например, совершенно не связано с «Евгением Онегиным» сообщаемое комментатором сведение, что Чарльз Мэтьюрин, когда писал своего «Мельмота Скитальца», наклеивал себе на лоб облатку, чтобы никто из домашних в то время не заговаривал с ним (II, 353). Это сведение самоцельно, существует само по себе, ибо ни Евгений Онегин, ни Пушкин никаких облаток себе на лоб не наклеивали и нигде даже не упоминали о них.
И еще: разъясняя строку о детстве Евгения Онегина, где сказано, что француз-гувернер

Учил его всему шутя, –

комментатор ни к селу ни к городу сообщает читателям, что этот гувернер вряд ли похож на того педагога, который в XVIII веке обучал греческому языку Бенжамена-Анри Констана де Ребека, хотя никто никогда и не думал, что они похожи друг на друга, тем более что учитель Онегина никогда не обучал его греческому. Да и мало ли есть педагогов, непохожих на онегинского ментора.
И причем здесь Бенжамен-Анри Констан де Ребек, неизвестно.
Таково же сообщение о том, что какой-то герой одной заурядной (mediocre) книжонки, подобно Чаадаеву, успокоил свой мятущийся дух в лоне католической церкви (II, 46). Автор вводит это сообщение в свой комментарий к знаменитой строке «Мы все учились понемногу», хотя оно здесь совершенно не надобно, так как в этой строке нет ни слова ни о католических, ни о православных церквах.
И еще: процитировав, по поводу малинового берета Татьяны, Болеслава Маркевича, и В. Глинку, и Уиллетта Кеннингтона (Cunnington), а также «Московский телеграф» и один заграничный журнал, комментатор никак не может удержаться, чтобы не сообщить нам при этом о какой-то повестушке Фаддея Булгарина, переведенной в журнале на французский язык, хотя эта повестушка никак не связана ни с «Евгением Онегиным», ни с малиновым беретом Татьяны (III, 183).
Так же не связано с «Евгением Онегиным» сообщаемое комментатором сведение, что существовал некогда плоховатый французский поэт, написавший плохую строку, которая начинается так: «Се bon ton dont…» («Се бон тон дон…», III, 189).
Строка, действительно, очень уродливая, но Пушкин здесь решительно ни при чем: в его строке подобной какофонии нет. Точно так же не имеет ни малейшего отношения к Пушкину сообщаемое комментатором сведение (впрочем, давно всем известное), что тютчевские знаменитые строки:

Ночь, хмурая, как зверь стоокий,
Глядит из каждого куста, –

Оцените:
( 1 оценка, среднее 1 из 5 )
Поделитесь с друзьями:
Корней Чуковский
Добавить комментарий