Высокое искусство

Нужно ли говорить, что такое точное воспроизведение не только смысла, но и формы иноязычного подлинника – его ритмов, его звукописи, его эмоциональной окраски – и есть советский стиль переводческой техники, до которого наша литература дострадалась не сразу. Маршак один из создателей этого труднейшего стиля.
Кроме лирических песен у Бернса есть множество экспромтов, эпиграмм, эпитафий, при переводе которых Маршаку понадобился не песенный стих, а противоположный ему – лапидарный, лаконический, хлесткий:

Лепить свинью задумал черт.
Но вдруг в последнее мгновенье
Он изменил свое решенье
И вас он вылепил, милорд!

Достичь того, чтобы стихи величайших поэтов, сохраняя свой национальный характер, прозвучали в переводе как русские, с такой же непринужденной, живой интонацией, – задача, конечно, нелегкая, и я помню, что уже в те далекие годы часто восхищало меня в Маршаке его неистовое, выпивавшее всю его кровь трудолюбие.
Исписать своим круглым, нетерпеливым, энергическим почерком целую кипу страниц для того, чтобы на какой-нибудь тридцать пятой странице выкристаллизовались четыре строки, отличающиеся абсолютной законченностью, по-маршаковски мускулистые, тугие, упругие, – таков уже в те времена был обычный, повседневный режим его властной работы над словом.
Помню, когда он впервые прочитал мне ранний вариант своего «Мистера Твистера» – в ту пору тот был еще «Мистером Блистером», – я считал стихотворение совершенно законченным, но оказалось: для автора это был всего лишь набросок, первый черновик черновика, и понадобилось не меньше десяти вариантов, пока Маршак наконец достиг того звукового узора, который ныне определяет собой весь стиль этих звонких и нарядных стихов:

Мистер
Твистер,
Бывший министр,
Мистер
Твистер,
Миллионер…

И даже после того как стихи напечатаны, он снова и снова возвращался к ним, добиваясь наиболее метких эпитетов, наиболее действенных созвучий и ритмов.
Одной из ранних литературных побед Маршака было завоевание замечательной книги, которая упрямо не давалась ни одному переводчику. Эту книгу создал британский народ в пору высшего цветения своей духовной культуры: книга песен и стихов для детей, которая в Англии называется «Nursery Rhymes», в Америке «Мать-Гусыня» и в основной своей части существует уже много столетий. Многостильная, несокрушимо здоровая, бессмертно веселая книга с тысячами причуд и затей, она в русских переводах оказывалась такой хилой, косноязычной и тусклой, что было конфузно читать. Поэтому можно себе представить ту радость, которую я испытал, когда Маршак впервые прочел мне свои переводы этих, казалось бы, непереводимых шедевров. Переводы чудесно сохранили всю их динамичность и мощь:

Эй, кузнец,
Молодец,
Захромал мой жеребец.

«Три смелых зверолова», «Шалтай-Болтай», «Потеряли котятки на дороге перчатки» – все это благодаря Маршаку стало достоянием русской поэзии, ибо и здесь, как и в прочих его переводах, нет ничего переводческого. Стих сохраняет свою упругость и звонкость, словно это первозданная русская народная песня.
И я понял, что Маршак потому-то и одержал такую блистательную победу над английским фольклором, что верным оружием в этой, казалось бы, неравной борьбе послужил ему, как это ни странно звучит, наш русский – тульский, рязанский, московский – фольклор. Сохраняя в неприкосновенности английские краски, Маршак, так сказать, проецировал в своих переводах наши русские считалки, загадки, перевертыши, потешки, дразнилки. Оттого-то переведенные им «Nursery Rhymes» так легко и свободно вошли в обиход наших советских детей и стали бытовать в их среде наряду с их родными «ладушками». Советские Наташи и Вовы полюбили их той же любовью, какой спокон веку их любят заморские Дженни и Джоны. Много нужно было такта и вкуса и тончайшей словесной культуры, чтобы с таким артистизмом, сочетая эти оба фольклора, соблюсти самую строгую грань между ними.
Вообще русский фольклор уже в те времена служил ему и опорой, и компасом, и регулятором всего его творчества и всех его переводов. Если бы Маршак не был с самого раннего детства приверженцем, знатоком, почитателем русского народного устного творчества, он, при всей своей природной талантливости, не мог бы создать те замечательные детские стихи, которые стяжали ему прочную славу среди десятков миллионов советских детей, а также их будущих внуков и правнуков.
Такие его театральные пьесы, как «Терем-теремок», «Кошкин дом», дороги мне именно тем, что это не мертвая стилизация под детский фольклор, не механическое использование готовых моделей, – это самобытное свободное творчество в том подлинно народном стиле, в котором Маршак чувствует себя как рыба в воде и который остается фольклорным даже тогда, когда поэт вводит в него такие слова, как «километры», «пианино», «бригада». Можно было бы легко доказать, что и другие маршаковские стихи для детей, такие, как «Сказка о глупом мышонке», «Дама сдавала в багаж», «Вот какой рассеянный», «Мастер-ломастер», словарь которых совершенно лишен так называемой простонародной окраски, тоже имеют в своем основании фольклор: об этом говорит и симметрия их отдельных частей, и многие другие особенности их кумулятивной структуры.
Я и сейчас помню все эти детские стихи Маршака наизусть, потому что Маршак создавал их буквально у меня на глазах, и каждую новую вещь, написанную им для детей, я воспринимал как событие. Ведь за двумя или тремя исключениями отвратительно пошлой и жалкой была детская литература предыдущей эпохи. Делали ее главным образом либо бездарности, либо оголтелые циники, и было похоже, что она специально стремится развратить и опоганить детей. В дореволюционное время я уже лет десять кричал об этом в газетных статьях, и все мои крики, как я понимаю теперь, означали: нам нужен Маршак.
Как же было мне не радоваться молодому- поэту, осуществлявшему мою давнишнюю мечту. Я до сих пор помню то праздничное, триумфально-веселое чувство, с которым я встречал его первые рукописи – и «Почту», и «Цирк», и «Деток в клетке», и «Вчера и сегодня». Стихи были разные – разных сюжетов и стилей, – но вскоре в них выявилась главнейшая тема всего его творчества – о дьявольски трудной, но такой увлекательной борьбе человека с природой:

Человек сказал Днепру:
– Я стеной тебя запру,
Ты
С вершины
Будешь прыгать,
Ты
Машины
Будешь
Двигать!

То неукротимое, боевое и властное, что всегда составляло самую суть его психики, нашло свое выражение в этих гордых стихах. Вообще всякий процесс созидания вещей: «Как рубанок сделал рубанок», «Как печатали вашу книгу», как работает столяр, часовщик, типограф, как сажают леса, как создают Днепрострой, как пустыни превращают в сады – все это родственно близко неутомимо творческой, динамической душе Маршака. Самое слово «строить» – наиболее заметное слово в его лексиконе.
Но обо всем этом гораздо лучше меня напишут другие, я же, вспоминая те далекие годы, когда мы оба плечом к плечу, каждый в меру своих сил и способностей боролись за честь и достоинство нарождающейся литературы для советских детей, не мог не сказать Маршаку на его юбилее словами его любимого Бернса:

For auld lang syne, my dear.
For auld lang syne,
We’ll tak a cup o’kindness yet,
For auld lang syne.

И вот с тобой сошлись мы вновь.
Твоя рука – в моей.
Я пью за старую любовь,
За дружбу прежних дней –
За дружбу старую –
До дна!
За счастье юных дней!
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье юных дней.

В конце 1963 года я получил от С.Я. Маршака из Крыма большое письмо, посвященное искусству перевода. Привожу оттуда два отрывка.
«Я то и дело, – писал Самуил Яковлевич, – получаю письма с просьбой разъяснить всякого рода невеждам, что [перевод] – это искусство, и очень трудное и сложное искусство. Сколько стихотворцев, праздных и ленивых, едва владеющих стихом и словом, носят звание поэта, а мастеров и подвижников перевода считают недостойными даже состоять в Союзе писателей. А я на своем личном опыте вижу, что из всех жанров, в которых я работаю, перевод стихов, пожалуй, самый трудный…
…К сожалению, до сих пор еще Гейне, Мицкевич, Байрон и другие большие поэты продолжают у нас выходить в ремесленных переводах. Надо накапливать хорошие – истинно поэтические – переводы и не включать в план иностранного или иноплеменного поэта, пока не накопятся такие переводы…
Главная беда переводчиков пьес Шекспира в том, что они не чувствуют музыкального строя подлинника. Как в сонетах чуть ли не над каждым стихом можно поставить музыкальные обозначения – allegro, andante и т.д., – так и в пьесах то и дело меняется стиль, характер и внутренний ритм в зависимости от содержания. Вспомните слова Отелло после убийства Дездемоны – „Скажите сенату…“ – и т.д. Ведь это обращение не к сенату, а к векам. И как трагически величаво это обращение. Переводчик должен чувствовать ритм подлинника, как пульс. А в комедиях Шекспира, как в опере, у каждого персонажа свой тембр голоса: бас, баритон, тенор (любовник) и т.д.
Слова Верлена „музыка прежде всего“ должны относиться и к переводам. Мне лично всегда было важно – прежде всего – почувствовать музыкальный строй Бернса, Шекспира, Вордсворта, Китса, Киплинга, Блейка, детских английских песенок…»

II
В защиту Бернса

Как бы для того, чтобы читателю стали ясны высокие качества переводов Маршака, в издательстве «Советская Россия» вышла в 1963 году хорошенькая, нарядная книжка: Роберт Бернс «Песни и стихи в переводе Виктора Федотова».
Раскрываю книжку, где пришлось. Поэма «Святочная ночь»… Но позвольте, неужели она написана Бернсом? Читаю и не верю глазам: шотландские крестьяне, которых Бернс всегда воспевал с такой нежностью, представлены здесь чуть не олухами: в самую суровую зимнюю пору, когда трещат морозы и свирепствуют вьюги, эти чудаки всей оравой отправляются в засыпанные снегом поля и как ни в чем не бывало собирают там свой урожай. С изумлением читаю о них в этой «Святочной ночи»:

Под святки сноп последний ржи
Связали и гуляли
Потом всю ночь .

Но ведь святки – конец декабря, а зимы в Шотландии не такие уж мягкие. Нужно быть лунатиком, чтобы в декабрьскую жестокую стужу – за неделю до Нового года – выйти с серпами в обледенелое поле и жать колосистую рожь.
Но этого мало. В ту же зимнюю ночь безумцы отправляются в огород за капустой:

…Собирается в полях
Народ селений ближних
Калить орехи на углях
И дергать кочерыжки
Под свитки в ночь.
(172)

К счастью, я помню это стихотворение в подлиннике. Нужно ли говорить, что оно не имеет никакого отношения к святкам? Озаглавлено оно «Хэллоуин» («Halloween») – так называется в Шотландии один из народных праздников, который празднуют отнюдь не зимой, но осенью – в конце октября. Осенью.
От этого и произошел весь конфуз. Оказывается, переводчик напрасно обидел шотландских крестьян: они совсем не такие глупцы, какими он изобразил их в своем переводе.
Впрочем, можно ли назвать их шотландцами? Судя по этому переводу – едва ли. Раньше всего потому, что они верноподданные русского царя-самодержца и распевают в своей родной Каледонии русский ура-патриотический гимн: «Боже, царя храни!»
Переводчик так и пишет в своей книжке:

Кто не поет: храни царя! –
Того карают строго.
(129)

И на следующей странице – опять дважды фигурирует царь. Мало того: когда в стихотворении Бернса появляется кальвинистский священник, переводчик зовет его «батюшка»:

Из ближней церкви батюшка.
(124)

И перед нами мигом возникает образ деревенского попа, «долгогривого».
Но и этого мало. Свергнув с престола британского короля Георга III и утвердив в протестантской Шотландии православную церковь, переводчик в соответствии с этим заставляет шотландцев выражаться на таком диалекте: «доля-долюшка» (159), «судьбинушка» (159), «ноченька» (159), «парнишка» (142), «тятенька» (103), «девчата» (172) и даже вводит в Шотландию российские наши дензнаки: здесь у него есть и «пятак» (157), и «копейка» (116), и «копеечка» (116), и даже «целковый» (62), так что с удивлением встречаешь (тут же в его переводе) мельника, который берет за помол не русский двугривенный, но английский шиллинг (45).
Шотландские дороги измеряет он русскими «верстами» (132).
И добро бы он преобразил всю Шотландию в Рязанскую или Псковскую губернию. Здесь был бы общий принцип, была бы система. Но в том-то и дело, что, подобно тому как он смешивает шиллинги с пятаками и гривенниками, он на пространстве всей книги смешивает реалии русского народного быта с реалиями быта шотландского. Наряду с «парнишками» и «тятеньками» у него есть и «волынки», и «пледы», и «феи», и «Стюарты».
Вообще самый аляповатый стилистический разнобой нисколько не коробит его, и от него всегда можно ждать вот такого сочетания высокого стиля с вульгарным:

И в комнату вошла девчонка,
Сверкнув очами.
(189)

Поэма «Хэллоуин» в оригинале оснащена точными, четкими рифмами: денс – прэнс, бимз – стримз и т.д. У этих рифм такой же строгий чекан, как, скажем, в «Медном всаднике» или «Евгении Онегине».
А переводчик считает возможным в первых же строках «Хэллоуина» рифмовать слово Касилз со словом прекрасным :

Когда со всей округи фей
Ночь манит в горы Косилз,
И каждый склон там озарен
Свеченьем их прекрасным…
(171)

В первую минуту вам кажется, что это опечатка, но нет, во второй строфе он рифмует кочерыжки и ближних ! Дальше: растолковать нам и некстати (208), устремленья и деньги (73), колосья и крадется (174) и т.д. и т.д. Если глянуть на соседние страницы, там найдете вы рифмы и почище: зачатья и – зардясь вся (189), бард мой и – благодарный (195), вот он и – голоден (188), смела б и – серой (190).
Смелость его в этом отношении не имеет границ. Отважно рифмует он слово Нэнни со словом сердцебиение (151) и слово ручья со словом любимая (149).
Конечно, такие приемы сильно облегчают ему переводческий труд. Но Бернсу от этого не легче, так как из-за них он предстает перед русским читателем как разнузданный словесный неряха, кропающий свои кривобокие вирши спустя рукава, кое-как, на ура, на фуфу .
Для дальнейшего облегчения своей работы над Бернсом Виктор Федотов прибегает и к другому столь же хитроумному способу: если какое-нибудь слово выходит за пределы правильной ритмической схемы, он коверкает его нелепым ударением. Отсюда у него: взапуски (205), голоден (188), ахти (175), сломлены (126), прилила (192) и (честное слово!) постны :

Черты их лиц постны (?), остры…
(203)

Из-за этой бесшабашной разнузданности многие кристаллически ясные мысли и образы Бернса оказываются в переводе до того замутненными, что до смысла их никак невозможно добраться. Сколько ни думай, никак не смекнешь, что же может значить такое двустишие:

По мере силы избегай
Критических разъятий (?)
(156)

Или:

Разменивая (?) с глупой
Достоинство мужское…
(148)

Иногда такое замутнение смысла принимает очень большие размеры.
В подлинном тексте знаменитого стихотворения «Добровольцы Дамфриза» (которое на самом деле называется «Does haughty Gaul…») Роберт Бернс призывает своих соотечественников к братскому единению с Англией перед лицом грозной национальной опасности, а в переводе он призывает шотландцев объединиться с шотландцами, хотя Бернс четырежды повторяет слова «британский», «Британия». Это то самое стихотворение, где к довершению нелепости фигурирует русский царь.
И «при всем при том» – какая-то гигантская безвкусица, которая на каждой странице буквально кричит о себе. Например, в стихотворении «Парни из Гэла Вотэ» (которое на самом деле называется «У нее такие белокурые волосы», «Sae fair her hait») он заставляет Бернса писать:

Среди ракит, среди ракит,
Среди ракит в тени крушины
Шнурок девчонкой позабыт.
Ах, как она о том крушилась
(38–39)

Оцените:
( 1 оценка, среднее 1 из 5 )
Поделитесь с друзьями:
Корней Чуковский
Добавить комментарий