Воспоминания о Корнее Чуковском

Судьба подарила К. И. Чуковскому радость общения с целым рядом замечательных людей — А. М. Горьким, И. Е. Репиным, В. В. Маяковским. Это богатство попало в хорошие руки. Корней Иванович ничего не забыл, он все помнит, и его воспоминания об этих людях, частично уже напечатанные, частично подготовляемые им для печати, сохранят эту дорогую память для будущих поколений.
Нужно ли, говоря с советскими детьми о К. И. Чуковском, рассказывать подробно о том, что им написано и сделано? «Крокодил», «Мойдодыр», «Доктор Айболит», «Муха-Цокотуха» и многие другие прекрасные книжки хорошо известны миллионам советских ребят и неизменно любимы ими.
Если бы я захотела перечислить только одни фамилии тех молодых начинающих писателей, которым К. И. Чуковский помог войти в литературу, о которых он всегда помнил и отечески нежно и деликатно заботился и заботится, то это заняло бы целую страницу. Я и так не рассказала и одной десятой того, что сделал человек — поэт и прозаик, критик, литературовед, автор замечательных исследований и воспоминаний, переводчик, писатель, которого считают своим и взрослые, и дети, потому что он друг и взрослых, и детей.
1957

Ю. Тынянов
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ

1
На политипажных картинах к детским книжкам пятидесятых — семидесятых годов XIX века можно было увидеть странных детей: в костюмах взрослых, с непропорционально большими головами, лилипуты, карлики жмутся к коленям матерей. Улыбки их томные, глаза опущены. Таких детей не было и в пятидесятых годах, но детский возраст, видимо, еще не был открыт в тогдашней детской литературе.
Незачем, впрочем, вспоминать о таком далеком времени. Детская литература, в которой не было детей, а были только лилипуты, — явление не такого уж давнего прошлого.
Дореволюционная детская поэзия отбирала из всего мира небольшие предметы в тогдашних игрушечных магазинах, самые мелкие подробности природы: снежинки, росинки, — как будто детям предстояло всю жизнь прожить в тюремном заключении, называемом детской, и иногда только глядеть в окна, покрытые этими снежинками, росинками, мелочью природы.
Рассказывались иногда истории снежинок, пушинок; стояли елки, напудренные ими. Мы ненавидели этих лилипутов на картинках, примерных, идиотически улыбающихся, сытых, в шубках, если изображалась зима, в желтых ботинках, если было лето. Стихи были унылые, беспредметные, несмотря па то, что изображались в стихах главным образом семейные празднества.
Улицы совсем не было, как будто дети жили только на даче, у взморья, таская с собой синие ведерки, лопатки и другую рухлядь.
Поразительное противоречие было между действительными детскими играми, всегда преследовавшими какую-то определенную цель, достижение которой вызывало страсти, споры и даже драки, и этим бесцельным времяпрепровождением лилипутов.
Лучшие картинки сбивались на прейскуранты игрушечных и других магазинов. В знаменитом бойком «Барабане» Льдова говорилось:
Имениннику купили
Превосходный барабан.
Превосходным барабан мог быть назван только продавцом в магазине.
Фантастика, которую прибавил к этому модернизм, была самого отвлеченного, немощного свойства. Появились цветы из ботаники, всем своим видом и поведением похожие на неподвижных, немых девочек с разноцветными шляпками на головах, с тонкими ножками. Иногда фантастика бывала северной, норвежской окраски: висели толстые леденцы или сосульки, и среди них в ватном снегу переминалась с ноги на ногу девушка.
У всех этих сказок была при этом какая-то мораль: как можно меньше двигаться, как можно меньше любопытствовать, поменьше всем интересоваться, созерцать и не утруждать себя и родителей. В сущности, это была мораль бездельников, мораль равнодушия.
Может быть и были отдельные книжки в этой лилипутской литературе, которые заслуживают внимания, но я пишу по воспоминаниям. И я отчетливо помню перемену, смену, происшедшую в детской литературе, переворот в ней. Лилипутская поэзия с однообразными прогулками героев, с их упорядоченными играми, с рассказом о них в правильных хореях и ямбах вдруг была сменена. Появилась детская поэзия, и это было настоящим событием.
Быстрый стих, смена метров, врывающаяся песня, припев — таковы были новые звуки. Это появился «Крокодил» Корнея Чуковского, возбудив шум, интерес, удивление, как то бывает при новом явлении литературы.
Неподвижная фантастика дрожащих на слабых ножках цветов сменилась живой, реальной и шумной фантастикой забавных зверей, их приключений, вызывающих удивление героев и автора.
Книги открылись для изображения улиц, движения, приключений, характеров.
Детская поэзия стала близка к искусству кино, к кинокомедии. Забавные звери с их комическими характерами оказались способны к циклизации: главное действующее лицо одной сказки стало появляться, как старый знакомый, в других сказках. Это задолго предсказало мировые фильмы — мультипликации с их забавными звериными персонажами.
Мощное сейчас и живое искусство кино, теперь близкое литературе, вызывало тогда сомнения, пренебрежение. Нужна была большая смелость, чтобы так открыть детскую литературу, распахнуть ее. Победа была полной потому, что новая детская литература обладала мастерством, о котором и не подозревала старая, на слабых ножках, лилипутская литература.
Стих стал так гибок, что вдруг стали возможны передача и закрепление впервые подмеченных разговорных интонаций, стих стал просторен.
Детская поэзия вдруг приняла метры, рифмы, даже язык классической русской поэзии — от народной песни до Некрасова.
Одно имя невольно вспоминается здесь: Маяковский. Эта перемена в детском стихе, в детской литературе произошла в видимой близости к нему.
Дальнейшие сказки Чуковского были развитием и расширением найденного. Они связались в детский комический эпос. Персонажи их — бегемот, слоны, тараканище — стали действующими лицами этого эпоса, характерами.
Эти стихи известны всем. Детская литература и детское сознание непредставимы без них.
Сказка Чуковского начисто отменила предшествующую немощную и неподвижную сказку леденцов-сосулек, ватного снега, цветов на слабых ножках. Детская поэзия открылась. Был найден путь для дальнейшего развития.
Советская детская поэзия нашла в подвижном и открытом стихе и сюжете средства для изображения труда, различных профессий, главных сторон строящейся новой жизни. И ее быстрое, удивительное, все продолжающееся развитие, новые замечательные поэты, появившиеся в ней, — все это подтверждает решающее значение смены в детской поэзии, произведенной комическим эпосом Чуковского. Эта смена вовсе не была какой-нибудь счастливой случайностью. Роль Чуковского как детского писателя обязана его широким исследованиям. Книга его «От двух до пяти» — это его наблюдения над детьми, над их интересами, их языком, творчеством.
И полемика его против педантов, против людей, которые не понимают детей — навязывают им свой сухой, рассудочный вкус, — была полемикой Чуковского-писателя против той лилипутской литературы, которую он застал еще в такой силе, которую он отменил бесповоротно.
Присматриваясь к его изучению действительности, мы можем понять, что помогло ему совершить перемену в такой, казалось бы, специфической области, как детская литература.
В том-то и дело, что большие перемены в литературе как раз и совершаются тогда, когда она перестает быть замкнутой, специфической областью.

2
И вместе с тем его роль в детской литературе, популярность, знаменитость его как детского писателя заслонили от общего интереса и внимания его труды ученого, литературоведа.
Корней Иванович Чуковский — самый крупный исследователь Некрасова. Тексты Некрасова до того, как их стал изучать и издавать Чуковский, и после этого — в историко-литературном отношении то же, что издания Пушкина до Анненкова и после него.
Прежнее «полное» собрание стихотворений Некрасова включало всего 32 214 стихов. Чуковский дал стране больше 15 000 новых, неизвестных стихов Некрасова. Чуковский нашел и прокомментировал 35 печатных листов новых прозаических текстов.
Эта колоссальная работа до сих пор недостаточно оценена профессиональными литературоведами. Но ее оценили Владимир Ильич Ленин и Алексей Максимович Горький.
Алексей Максимович Горький писал:
«Помню, что В. И. Ленин, просмотрев первое издание Некрасова под редакцией Чуковского, нашел, что это «хорошая, толковая работа». А ведь Владимиру Ильичу нельзя отказать в уменье ценить работу» («Правда» от 14 марта 1928 года).
И эта работа Чуковского, работа советского литературоведа, — одно из прекрасных звеньев той циклопической культурной работы, которая совершается в нашей стране. Мы не только приняли литературное наследство, мы его намного увеличили. Тексты классических поэтов и прозаиков, издаваемые теперь, в наше время, — это новая страница в истории культуры.
Если собрать в одно целое впервые опубликованные за советское время тексты наших классиков, станет совершенно ясно, насколько мы богаче наших предшественников в знании старой культуры.

3
Есть в деятельности Чуковского-литературоведа одна черта, которая должна быть отмечена как главная: вкус. Вкус для того, чтобы отличить главное от второстепенного, удачное от неудачного, — это, конечно, очень важная черта для исследователя.
Гораздо важнее еще вкус к переменам, к развитию в такой области, как литература.
Борьба с ложным, ограниченным вкусом — это подлинно литературное дело.
Я вспоминаю время символизма. Это было время ограниченного вкуса.
В 1912 году изучение, например, Салтыкова было решительно запретным: тогдашний вкус считал его грубым. Салтыков был окружен молчанием. Гениальность Салтыкова открыта в советское время.
Заниматься в то время Некрасовым, Шевченко — значило выступать против тогдашнего ограниченного литературоведения. И дело здесь было не просто в изучении. Некрасов был молчаливо признан. Его можно было изучать. Дело здесь было в изучении Некрасова как великого поэта, в нарушении его блестящей изоляции, в том, что вопрос о нем ставился как вопрос о его значении для современной литературы.
Если бы Чуковский был только профессиональным исследователем, он ограничился бы какой-либо одной стороной Некрасова, каким-либо одним вопросом. Обыкновенно такое исследование протекает на ограниченном пространстве и не возбуждает интереса у всей литературы, не возбуждает споров, не ставит вопроса о роли поэта в литературе. Изучение Некрасова было для Чуковского прежде всего делом вкуса, постановкой вопроса о нем, о его роли в живой литературе. Вот эта одновременность интересов исследователя и писателя всегда помогает ставить важнейшие вопросы литературы.
1939

Конст. Федин
ЛИТЕРАТУРНАЯ СТУДИЯ

В те годы появилось выражение «литературная студия». То, что прежде считалось возможным в живописи, в театре, — изучение мастерства, технических приемов искусства, — было допущено в литературу. Стали учиться писать, как раньше учились рисовать или делать реверансы, и нельзя установить, кто изобрел эту форму занятий — ученики или учителя. Созданием Горького была студия переводчиков с иностранных языков, организованная при издательстве «Всемирная литература». Близость к Горькому привлекала в студию молодежь, мечтавшую сочинять, а не переводить. Два-три человека из этой молодежи сделались потом писателями, большинство же рассеялось сначала по другим студиям и кружкам, потом по другим дорогам жизни.
Я пережил единственное студийное занятие, оставшееся в моей памяти. Произошло это в Доме искусств, среди довольно разнообразной публики, преимущественно писавшей стихи, что тогда было повсеместным и очень стойким общественным недугом. Корней Иванович Чуковский сделал перед студийцами анализ рассказа никому не известного, начинающего автора. Анализ был шедевром, достойным в свою очередь студийного изучения как образец критического разбора. Единственным недочетом разбора был, пожалуй, чуть крупноватый калибр пушек, из которых расстреливался воробей. Но и этот недочет обращался в достоинство перед лицом публики, с огромным воодушевлением наблюдавшей, как разлетаются от канонады спичечные свайки рассказа. Чуковский говорил увлеченно, легко, с убеждающей наглядностью, точно он был физиком, показывающим разборную модель. Аудитория много смеялась, но и немало размышляла. Пушки грохотали весело, воробей после каждого выстрела робко ощупывал себя — неужели жив? — и в ужасе ожидал следующего снаряда.
Воробьем этим был я, а произведением, подвергнутым разбору, был рассказ, о котором Горький сказал мне, что Чехов сделал бы из него шесть страничек. Случилось же все это так. Горький сказал обо мне Чуковскому, и он познакомился со мной. В кухне Дома искусств, за чисто выскобленным липовым столом, где иногда повар потчевал писателей чаем, а присутствии Александра Николаевича Тихонова я прочитал Чуковскому маленький напечатанный в газете рассказ, и он спросил, есть ли у меня что-нибудь ненапечатанное и побольше. С чувством обреченного я послал ему рассказ, казавшийся мне после горьковского отзыва чем-то вроде конфузного проступка юности. Я делал это не ради самоистязания, а просто потому, что у меня ничего другого не было, и, наверно, потому, что после Горького любой урок представлялся мне вполне по плечу. И вот я сидел среди смеющихся надо мной людей и думал только о том, чтобы они не узнали во мне воробья. Но Чуковский проявил настоящее великодушие, ни разу не поведя взглядом в мою сторону, и когда свертывал операцию и его батареи замолкли, сказал с проникновенным сочувствием:
— Я только удивляюсь, как этот автор, уже не раз печатавшийся, мог сочинить подобный рассказ…
Кое-как выбравшись из зала, я вернулся домой с ощущением, будто меня чудом вынули из-под трамвая.
1957

Ольга Берггольц
НАЧАЛО

Помню, был в двадцатые годы красный кирпичный дом на углу бывшего Графского переулка и Фонтанки. Там помещался Союз поэтов. И вот я отважилась — приехала как-то из-за Невской заставы в Союз поэтов. Я приехала туда намного раньше, чем все остальные, тем более поэты. Первое, что меня потрясло, был громадный закрытый рояль, на нем холщовый чехол, а на чехле разноцветными буквами выписаны автографы писателей. Я подошла к роялю и стала его разглядывать. Меня поразила размашистая подпись: «Ал. Блок», — она была вышита, по-моему, красными нитками. Вторая подпись — лиловыми нитками. И так далее. Весь чехол этого невероятного рояля был расписан и вышит. Я села в уголок и замерла. В этаком святилище с роялем, расписанным автографами самых знаменитых поэтов века, которых я уже знала по книгам, мне было как-то одиноко.
Но вот в изгибе рояля появился очень высокий человек. У него были большие волосатые ноздри, он фыркнул и сказал:
— Открываем очередное заседание Союза поэтов.
Находящиеся в зале старики и старушки согласились:
— Откроем, откроем!
А я со своими абсолютно несовременными косами, достигавшими колен, толкнула близсидящую бабулю и спросила:
— Кто это?
Она посмотрела на меня как на не совсем нормальную и ответила с глубочайшим ко мне презрением:
— Господи боже мой, ну, это Корней! Корней Иванович Чуковский!
Для меня это был автор «Крокодила», он же доблестный Ваня Васильчиков. Но в ту минуту мир передо мной мгновенно перевернулся, и я поняла: если я не прочту Корнею Ивановичу своих стихов, меня больше в жизни не будет. И я спросила:
— А можно я прочту стихи?
— Пожалуйста, девочка, прочтите — сказал страшный Корней Иванович и запричитал: — Девочка, ну, вы сюда, сюда, к роялю, идите…
И я подошла к этому роялю и прочитала стихи:
Я каменная утка,
Я каменная дудка,
Я песни простые пою.
Ко рту прислони,
Тихонько дыхни
И песню услышишь мою.
Лежала я у речки
Простою землею,
Бродили по мне журавли.
А люди с лопатой
Приехали за мною,
В телегах меня увезли.
Мяли меня, мяли
Руками и ногами,
Сделали птицу из меня.
Поставили в печку,
В самое пламя,
Горела я там три дня.
Стала я тонкой,
Стала я звонкой,
Точно огонь я красна.
Я каменная утка,
Я каменная дудка,
Пою потому, что весна.
Я прочитала это, может быть, пропела, может быть, пропищала, а огромный Корней Иванович подошел ко мне, обнял за плечи и пропел-прогудел:
— Ну, какая хорошая девочка! — А потом повернулся ко всем и проговорил: — Товарищи, это будет со временем настоящий поэт.
1957

Оцените:
( 2 оценки, среднее 3 из 5 )
Поделитесь с друзьями:
Корней Чуковский
Добавить комментарий