traducirse en:

Об этом говорили ему прямо в лицо. Бездарный беллетрист Ф.Ф. Тищенко, «человек с громадным самомнением», пришел однажды к нему в номер гостиницы, разбудил его исообщает Чехов«стал отчитывать меня за то, что у меня нет идей» (17,196).
Старый поэт-петрашевец А.Н. Pleshteev, сердечно привязавшийся к Чехову, в одном из писем к нему говорил:
«Вас обвиняют в том, что в Ваших произведениях не видно Ваших симпатий и антипатий. Иные, sin embargo, приписывают это желанию быть объективным, намеренной сдержанности, другие же индифферентизму, безучастию» (14, 518).
И даже в девятисотых годах, когда Чехов уже написал свои лучшие книги и жить ему оставалось всего лишь несколько месяцев, позднейший подголосок Михайловского, его истолкователь, ученик и последователь Н.С. Русанов напечатал в журнале учителя, как бы подводя итог всем суждениям о Чехове, что Чеховписатель без чести и совести, так как ему, Chéjov, будто бы и прежде была малодоступна нравственная оценка человеческих действий, а впоследствии, под влиянием неблагоприятных условий, que había "completamente atrofiado y se convirtió en la inmoralidad".
Y fue impreso en blanco y negro: "Chéjov – escritor profundamente inmoral; он живет с своими созданиями действительно по ту сторону добра и зла»1.
Аморальность Чехова, по уверению журнала, дошла до того, что он уже не способен понять, что подло и что благородно. Нравственный калека, урод, у которого от долгого бездействия совершенно атрофировалась совесть.
Этими бесстыжими словами поздние эпигоны народничества проводили Чехова в могилу.
1 la riqueza de Rusia. 1902. 1. NS. Rusanov publicó un artículo bajo su seudónimo habitual VG. Podarsky. recuerdo, Cómo hacer yo, jóvenes lectores, Fue amargo ver a estos ataques ofensivos en Chéjov en la revista, которым руководил (наряду с Н.К. Михайловским) В.Г. Короленко. más tarde, когда я познакомился с Владимиром Галактионовичем, он объяснил мне, что в «Русском богатстве» он заведовал лишь беллетристикой, а публицистика и критика были в ведении Н.К. Михайловского. Статья Русанова шла по отделу публицистики. v
Даже через десять лет после смерти Чехова в «Энциклопедическом словаре» Ф. Павленкова, a utilizar en el momento un gran éxito entre las amplias masas de los lectores, publicado todo lo mismo, fórmula falsa insulto, Chéjov perseguido durante toda su vida.
«Отсутствие определенного миросозерцания, определенных требований и взглядоввот отличительные стороны творчества Чехова». Павленковидейный издатель Герцена, Писарева, Шелгунова, Решетникова, Глеба Успенскогопринадлежал к тому же «поколению отцов», что и Николай Михайловский, и безыдейность Чехова была для него аксиомой.
Но для нас, тогдашней молодежи, Chéjov era muy diferente, y me recuerda la sensación de dolor y sufrimiento, Lo que me hace, adolescente provincial ordinario, todos estos ataques perennes en Chéjov, порою принимавшие характер хорошо организованной травли.
Теперь даже странно вспомнить, что был в его жизни период, когда он был объявлен в печати клеветником на народ, бросающим в него отвратительной грязью. Я живо помню те взрывы негодования и ярости, которые были вызваны его «Мужиками». Для этого существовало немало причин, и одна из них – Hasta aquí yuslednyaya – es, que como artista en su totalidad por Maga a su brillante pintura, en el idioma de sus imágenes dinámicas, в которых он и воплощал свой жизнеутверждающий пафос и одушевляющую, его веру в народ, а критики и читатели, еще не усвоившие его сложных новаторских методов, не привыкшие к его сдержанной, supuestamente imparcial, discurso supuestamente épica, Exigieron que regresa, publitsisticheskih Yuvungov, donde fueron expuestos a ella evaluación del autor de las personas y eventos. Lo hizo casi nunca, так как у него, repetición, вся ставка была на его многоговорящие образы.
Вообще грубость, разнузданность, наглость и даже свире-I к )CTi• критических суждений о нем кажется теперь невероятной.
«Такие рассказы, – говорилось в одной из тогдашних рецен-ЙСЙ, por ejemplo, как «Разговор с собакой», «Егерь», «Сонная одурь», «Кухарка женится», «Репетитор», «Надлежащие меры» и многие другие, – más como una parte o la delirante 1 y el CCI • S y, al hacerlo boltovni la užasnejšem Vzdor, en lugar de la pequeña-M • PSKI clara declaración de parcela significativa. ¡Por supuesto, подобного сорта творчество дается легко, но и век его не простирается дольше однодневной (!) жизни на газетных столбцах»’.
Se puede imaginar, какой жгучий стыд испытал бы автор этой позорной рецензии, если бы теперь, через восемьдесят лет после появления ее в печати, встал из своей всеми забытой могилы и увидел, что те «полубредовые» произведения Чехова, которым он сулил скоропостижную смерть, живут и сейчас полнокровною жизнью, окруженные всемирным почетом и славою, а «полубредовыми» оказались его строки о Чехове и «однодневкой» оказался он сам.
Не менее оскорбительны были те отзывы, которые Чехову пришлось прочитать о своем бессмертном рассказе «Дуэль»:
«Фальшью, даже пошлостью веет на нас от всего конца повести»2.
«Жидкость сюжета производит особенно комическое впечатление, когда автор желает придать своим людишкам значение социальных типов»3.
Для вас это только история, далекое, давно забытое прошлое, pero yo, современник Чехова, был свидетелем всех этих тупых кривотолков и переживал их, repetición, как личную боль.
II
Нынче трудно представить себе, что такое был Чехов для меня, подростка девяностых годов.
Чеховские книги казались мне единственной правдой обо всем, что творилось вокруг.
Читаешь чеховский рассказ или повесть, а потом глянешь в окошко и видишь как бы продолжение того, что читал. Все жители нашего города – todos, como un solo hombre, – были для меня персонажами Чехова. Других людей как будто не существовало на свете. Все их свадьбы, fiesta de cumpleaños, conversaciones, modo de andar, peinados y gestos, incluso los pliegues de sus ropas fueron arrebatados al igual que en los libros de Chéjov.
'F. Zmiiv. tierra virgen. 1886. 11.
2Un Skabichevsky. noticias. 1892. 44.
3la. Amfiteatrov. Caspian. 1892. 15.
Y cada nube, cada árbol, cada camino en el bosque, Bueno, yo Cue paisaje urbano o rural percibido por mí como una cita de Chéjov.
Esta identidad de la literatura y la vida no he visto nunca. Даже небо надо мной было чеховское.
puede ser, por lo tanto, что в его произведениях так полно выражалось наше собственное ощущение мира, yo, провинциальный мальчишка, считал его величайшим художником, que sólo existía en la tierra.
recuerdo, en la escuela secundaria, se habla de "cochecito" de Gogol, Lo puse, para disgusto del maestro, ella es tan buena, si Chéjov escribió.
Ту же хвалу я воздал и лермонтовскому рассказу «Тамань».
И если в романе или рассказе Тургенева мне особенно нравился какой-нибудь зорко подмеченный образ, написанный свежей, энергичной, уверенной кистью, я говорил: «Это совсем как у Чехова
Я тогда не знал его жизни и даже не догадывался, сколько было в ней героизма, но во всех его книгах, в самом языке его книг, феноменально богатом, разнообразном, пластическом, я чуял бьющую через край могучую энергию творчества.
Главное, нельзя было и вообразить себе другого писателя, который в ту давнюю пору был бы для меня роднее, чем он.
Всеведущими казались мне гении, создавшие «Войну и мир» и «Карамазовых», но их книги были не обо мне, а о ком-то другом. Когда же в «Ниве», которую я в ту пору выписывал, появилась чеховская повесть «Моя жизнь», мне почудилось, будто эта жизнь и вправду моя, словно я прочитал свой дневник, – жизнь неприкаянного юноши девяностых годов.
И рассказ «Володя» был весь обо мне, так что даже стыдно было читать его вслух, и я не переставал удивляться, откуда Чехов так знает меня, все мои мысли и чувства.
И когда я знакомился с каким-нибудь новым лицом, я мысленно вводил его в чеховский текст, и лишь тогда мне становилось понятно, хорош этот человек или плох.
Чехов был для меня и моих сверстников мерилом вещей, и мы явственно слышали в его повестях и рассказах тот голос учителя жизни, которого не расслышал в них ни один человек из так называемого поколения отцов, привыкших к топорно-публицистическим повестям и романам.

Каким-то загадочным образомя тогда не понимал почемуего творчество было для нас моральною проповедью, и этой проповеди мы подчинялись так охотно и радостно, как не подчинились бы самым громким нравоучительным лозунгам.
parecería, весь поглощенный своей артистической живописью, он меньше всего притязал на роль проповедника, идейного вождя молодежи, а между тем от многих темных и недостойных поступков нам удалось уберечься лишь потому, que él, словно щелоком, вытравлял из нас всякую душевную дрянность.
Других учителей у меня не было. Легальные марксисты долго оставались для нас неизвестными. Боевые программы публицистов народничества к тому времени уже окончательно выродились в плоские, бескрылые прописи, а модное в ту пору толстовство, воплотившееся в наших краях в секту косноязычных, самодовольных и унылых святош, отталкивало своей пресной бесцветностью.
И мне оставалось единственное прибежище – checos. И всех людей я делил тогда на два враждующих стана: на тех, кто «чувствует Чехова», и на тех, кто «не чувствует Чехова». И мне даже совестно вспомнить, какую наивную ненависть внушала мне та порода людей, для которых Чехов был чужой. А таких в ту пору было много, и раньше всегобольшинство стариков.
ellos, кому тогда было за сорок, у кого в волосах была проседь, составляли дружную оппозицию Чехова. Широкий успех его книг казался им общественным несчастьем. «Хуже всего то, что у него есть талант», – говорили они и считали своей священной обязанностью «спасать» от него молодежь. Меня они «спасали» не разте из них, которые относились ко мне благосклонно.
Я хорошо помню этих запоздалых народников. В нашем городе их было немало. Очень волосатые люди с дремучими бородами и густыми кустами бровей, они все как один были крепко уверены, что Чеховреакционный писатель, потакающий социальному злу. Один из них жил у нас во дворе, по соседству, – заядлый курильщик, седобородый добряк. Едва только он и его благодушная старуха жена узнали о моей «одержимости Чеховым», они с какой-то брезгливою жалостью взглянули на меня, как на опасно больного, и пытались вылечить меня от этой тяжелой болезни. В качестве античеховских снадобий они стали предлагать мне свои любимые журнальные повести Засодимского, Бажина, Омулевского, Михайло-иа- Шеллера. Но какими сусальными, убого фальшивыми показались мне эти якобы «идейные» книги на фоне сурово прав-дивой и утонченной чеховской живописи.
Рутинная проповедь этих нравоучительных книг была так схематична, навязчива, что из молодого протеста против их затхлой дидактики я готов был поступать наоборотнаперекор их проповеди.
Главная беда этих книг была в том, что к началу девяностых годов из слова «идеал» уже окончательно выветрилось его прежнее боевое значение, которое было присуще ему в шестидесятых и семидесятых годах, и в пору моей юности оно уже стало абстракцией, лишенной какого бы то ни было реального смысла. Уже у Надсона оно звучало пустышкойлишь как неизменная рифма к столь же абстрактному слову «Ваал».
Вообще так называемая «идейная повесть»живокров-ная в шестидесятых годахповесть Чернышевского, Решетникова, Помяловского, Василия Слепцова, насыщенная классовой борьбой той великой эпохи, превратилась у эпигонов народничества в пустопорожнюю, мертвую схему, по существу глубоко реакционную, лживую.
de modo que, en efecto, неспособность поколения «отцов» понять высокую ценность чеховского гениального творчества была вполне закономерным явлением.
К самому концу его жизни «отцы» частью вымерли, частью утратили былое влияние. В критике все еще кое-где раздавались их нападки на «безыдейность» и «нравственное безразличие» Чехова, но к ним уже никто не прислушивался.
III
Новое поколение читателей отнеслось к Чехову совершенно иначе: с самой нежной и благодарной любовью. Критики в газетно-журнальных статьях стали восторженно отзываться о нем. parecía, что в итоге его колоссальной, неутомимой, нечеловечески трудной работы к нему пришло наконецхоть и позднополное признание его современников.

Но на самом деле никакого признания (или хотя бы понимания) que no era. Чехов снова сделался жертвой ошибки, так как в основе большинства дифирамбов, которыми теперь прославляли его, лежало опять-таки глубоко неверное, ложное представление о нем. Подобно тому как в восьмидесятых и девяностых годах критики ополчались на мнимого Чехова, так и теперь, «на рубеже двух столетий», они расточали свои похвалы не тому подлинному, реальному Чехову, который написал «Остров Сахалин», «Мою жизнь», «Ионыч», а другому, несуществующему, выдуманному ими писателю.
Эта вторая ошибка в оценке духовного облика Чеховаравно как и перваяне была заблуждением одного или двух рецензентов. То была ошибка всеобщая, стадная, и заключалась она в том, что его безапелляционно причислили к певцам безнадежной тоски и что именно такую тоску объявили его величайшим достоинством. lo, и только в ней, эти новые читатели Чехова захотели во что бы то ни стало увидеть силу и красоту его творчества, что особенно рельефно сказалось в тех некрологах, статьях и стихах, которые были вызваны смертью писателя. Я не стану цитировать эти статьи, а процитирую только стихи, так как в стихах более сжато и кратко говорится то самое, что многословно сказано в статьях.
estos versos (и статьи) поражают своей одинаковостью. В то время как один стихотворец, por ejemplo, dijo:
Спи с миром, великий и чистый певец Великой и чистой печали…
(D. Вяткин) другой вслед за ним – palabra por palabra:
Одинокой души одинокий певец, Полюбивший печаль обездоленных дней…
(Дм. Цензор)
И то же самое читаем у третьего:
Так ты учил, певец печали, Певец тоски страны родной… И струны чуткие рыдали, И мы рыдали за тобой…
(drogas. Бескин) i
И четвертый, и пятый, и шестой, и седьмойвсе они сла-пили Чехова как самого слезливого плакальщика:
И нищету ума, и сон наш безмятежный, И скуку жизни всейслезами ты встречал.
(Сергей Якимов)
Несколько позднее появилась в печати любопытная книга «На памятник Чехову». В одном из ее отделов составители собрали стишки, que, как сообщено в предисловии, показались им созвучными творчеству Чехова.
Эти стишкицеликом состояли из таких трафаретов эпигонской надсоновщины, как «мелодия слез одиноких», «льется звон печальный, словно панихидный», «и падают слезы, и гибнут бесследно», «о, мы знали тоску, мы умели страдать, нас холодная тьма обвивала кольцом…»1
sólo piensa, что эта слякоть, всегда столь ненавистная Чехову, считала себя солидарною и созвучною с ним и что тогдашний читатель жаждал чествовать, любить и хвалить именно этогозагримированного Надсоном – Chéjov!
Я нарочно цитирую здесь не солистов поэзии, а массовый, дружный хор тех дюжинных, гуртовых, безличных, почти безымянных писателей, que, являясь, por decirlo así, подголосками общепризнанных идей своей эпохи, всегда воспроизводят с максимальною точностью общеобразовательные иллюзии, предрассудки, миражи создавшего их поколения.
Именно в силу их безличия и дюжинности в их стишках лучше всего отразилось то трафаретное, штампованное мнение о Чехове, которое было канонизировано тогдашней эпохой. Скопом, гуртом, друг за другом высказывали они свое любование красивостью чеховской скорби, эстетикой чеховских мук, и когда один, por ejemplo, обращаясь к Чехову, escribí:
en todas partes, где тоскует красота, Скорбь твоя росою разлита, – (la. Amfiteatrov) другой восхищался тем, что в произведениях Чехова, –
1 На памятник А.П. Chéjov. SPb., 1906.

Красота и страданье сплелись В неразрывном узоре…
(Як. Годин)
Не обошлось, por supuesto, без моветонно-красивого слова «аккорд», которое было так отвратительно Чехову:
Последний вздохаккорд печальный Его души многострадальной…
(la. Лукьянов)1
Многострадальность Чехова как его ценнейшее качество воспевали один за другим все эти середняцкие авторы: и Баш-кин, и Яков Годин, и Вербов, и Андрусон, и Лукьянов, и Ольга Чюмина, и Изабелла Гриневская.
Стишки вполне выражали ходячее мнение либеральству-ющей читательской массы. Это до нищеты обедняло многокровную поэзию Чехова, но так как каждый общественный слой творит своих литературных кумиров по образу своему и подобию, нельзя удивляться тому, что вся либеральная интеллигенция конца девяностых годов создала для себя фантастический и очень далекий от истины облик слезоточивого «певца безнадежности» и с благоговением увенчала его.
Случилось то, что очень часто случается с большими писателями: самые чуждые Чехову люди, ellos, кого он презирал и ненавидел всю жизнь, либералы всевозможных мастей и оттенков, раз навсегда отказавшиеся от всякого участия в жизненных битвах, – они-то и завопили: он наш!! Онтрогательный, лучезарный апостол тоски и отчаяния.
Для большинства тогдашних почитателей Чехова чеховская тоска была, por decirlo así, самоцелью, требующей от них лишь бездейственного, молитвенно-умильного размягчения души2.
1В повести «Три.года» Чехов характеризовал бездарного писателя тем, что тот «любил употреблять такие выражения, как… аккорд таинствен ных созвучий» (8, 433).
2sin embargo, en 1905 году революционная обстановка заставила кое-кого из поэтов увидеть в чеховской тоске предреволюционные чувства: «Но ты пришел: как ангел белоснежный. / И нам сказал, задумчивый и не жный, / Что эта Ночьпредвестница Зари» (M. Пустынин, с. 70).
o: «И голос скорбного певца осенней ночи молчаливой / Так власт но к новой жизни звалсвободной, светлой и красивой» (la. К а р а скевич, с. 63).
Нельзя даже представить себе, что в этих слюнявых стишках оплакивается тот силач и счастливец, который за двадцать лет до того кинулся в жизнь, как в море, готовый помериться с каждой волной, куда бы она ни швырнула его, великолепный пловец, для которого были истинным счастьем и ветер, и пена, и солнце, и зыбь.
Многие охотно забывали, что помимо всего остального Чеховодин из величайших юмористов России. В глазах современников юмористика Чехова была как бы грехом его молодости, в котором он якобы вскоре раскаялся, оплошностью, которую ему пришлось искупать. Дли них она лишь сильней оттеняла его безысходную скорбь. Если судить по тогдашним стихам, творческая биография Чехова вполне исчерпывалась следующей бесхитростной формулой:
Он в мир пришел с веселым смехом, – Ушел с печальною слезой…
(Гарольд)
Эта формула многократно варьировалась в газетно-жур-нальных стихах того времени:
Сперва смеялся он, веселый, como un niño, Потом нахмурился и застонал, рыдая…
(L. Мунштейн)
Еще при жизни Чехова эта формула стала общераспространенным шаблоном. В одной харьковской брошюре, напечатанной в 1900 año, пошлый и бездарный стихотворец Алеев начал такими строками свои куплеты, посвященные Чехову:
Весельчак жизнерадостный, – ныне Стал мрачней он осенних ночей.
Таково было гуртовое, сплошное, массовое, тысячеголосое суждение о Чехове, которое хором высказывали либеральные его почитатели в конце девяностых и в начале девятисотых годов, ибо они жаждали во что бы то ни стало найти в его творчестве оправдание своей собственной немощи.
Этим людям, которые в силу своей политической косности раз навсегда уклонились от борьбы против «царюющего зла», не могло не прийтись по душе именно такоеслащаво-сенти
¦ ментальноеистолкование чеховщины, озаряющее поэтическим светом их собственную окоченелость и дряблость.
Те бесчисленные шаблонные вирши, образцы которых я сейчас приводил, очень далеки от подлинного Чехова. Они могут представлять интерес лишь для тех, кто хотел бы изучить механизм приспособления ложных идей к нуждам данного социального слоя. Этот механизм всегда одинаков: тщательно затушевываются десятки важнейших особенностей того или иного явления и выдвигается на первое место одна какая-нибудь второстепенная, боковая черта, которую и объявляют центральной и даже, quizás, единственной.
Сам Чехов всегда отвергал роль всероссийского нытика, которую навязали ему современники.
Еще в юности он горячо осудил тех писателей, que, по темпераментному его выражению, «помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц» (14, 458). И, por supuesto, он не мог не возмущаться, что эти слизняки и мокрицы увидели в нем одного из своих.
Вообще он терпеть не мог, чтобы ему приписывали какую-то особенную «чеховскую» грусть и тоску. la 1901 году его жена Ольга Книппер написала ему:
«Душа начинает ныть, когда я вспоминаю о твоей тихой тоске, которая у тебя, parece, так глубоко сидит в душе».
Он ответил ей с обычной энергией:
«Какой это вздор… Никакой у меня тоски нет и не было» (19, 122).
Если же и случалось ему пожаловаться в письме на тоску, он тут же торопился отметить, что эта жалоба происходит отнюдь не от его пессимистического отношения «к мировому порядку», а от случайных обстоятельств жизни. "Estoy aburrido, – писал он Горькому в 1900 año, – не в смысле… тоски существования, а просто скучно без людей, без музыки, которую я люблю, и без женщин, которых в Ялте нет. Скучно без икры и без кислой капусты» (18, 336).
¡Por supuesto, полагаться на подобные признания нельзя, так как здесь слишком явно сказалось обычное стремление Чехова скрыть от посторонних свой внутренний мир. Ведь если бы даже и томила его «тоска существования», он все равно в разговоре с другими прикрылся бы тоскою «по кислой капусте».
\
\
Но так или иначе, нам ясно одно: писатель в глазах современников остался до конца своих дней незнакомцем. Ими был ныдуман, для собственных надобностей, свой собственный Чехов, нисколько не похожий на подлинного. – checos, укладывающийся в очень простую, коротенькую, элементарную схему, в которую свято уверовали обыватели девяностых годов, так как она вполне соответствовала их убогой духовной природе.
IV*
То была массовая слепота, массовый гипноз, эпидемия. Среди этих слепых чуть ли не единственным зрячим оказался автор своеобразного стихотворения о Чехове, совершенно непохожего на все остальные и, en efecto, враждебного им.
Стихотворение прошло незамеченным, так как в нем не было ни «унылых аккордов», ни «мелодии слез», но была, пусть и неполная, правда о Чехове, совершенно свободная от той дешевой банальщины, которой требовал тогдашний читатель.
Стихотворение суховатое, без всяких эмоций, без лирики. Оно похоже на беглый карандашный набросок. И все же в нем видится мне подлинный Чехов, такой, каким он был на самом деле, хоть и воспринятый только с одной стороны.
Поэт зарисовал его в Ялте. checos, больной, одинокий, вышел из своего белого дома и бродит по саду.
Хрустя по серой гальке, он прошел Покатый сад, взглянул по водоемам, Сел на скамью… За новым белым домом Хребет Яйлы и близок и тяжел.
Дни Чехова уже сочтены, и он хорошо это знает.
Он, sonriente, думает о том, Как будут выносить егокак сизы На жарком солнце траурные ризы, Как желт огонь, как бел на синем дом.

Más leído versos Chukovsky:


toda la poesía (contenido en orden alfabético)

Deja una respuesta