übersetzen in:

Второго июня 1904 Jahr, буквально на смертном одре, Чехов хлопочет о каком-то студенте, сыне какого-то дьякона, чтобы того перевели из одного университета в другой.
«Сегодня, – пишет он дьякону, – я уже направил одного господина, который будет иметь разговор с ректором, а завтра поговорю с другим. Возвращусь я в конце июля или в первых числах августа и тогда употреблю все от меня зависящее, чтобы желание Ваше, которому я сочувствую всей душой, исполнилось» (20, 29.1).
Das, es scheint, единственный случай, когда человек, обратившийся к Чехову с просьбой о помощи, не получил того, чего просил, да и то по причине вполне уважительной: ровно через месяц Чехов умер, так и не дожив до тех сроков, которые наметил в письме.
1 M. Го р ь к и й и А. Ч е х о в. Переписка, статьи, высказывания. M., 1951.
Все остальные просьбы он всегда выполнял, хотя никак невозможно понять, откуда бралось у него для этого время.
Была ли это филантропия? überhaupt nicht. Филантропия баюкает совесть богатых и при помощи мелких или крупных подачек отвлекает голодных от борьбы за уничтожение несправедливого строя.
А Чехов был автором «Острова Сахалина», «Человека в футляре», «Ионыча», «Моей жизни», «Палаты № 6», «Мужиков»; его книгисуровый протест против всей тогдашней бесчеловечной действительности, его деятельная вседневная жалость к отдельным обездоленным людям всегда сочеталась у него с широкой борьбой за счастье угнетаемых масс, и называть его «типичным филантропом» могут лишь те скудоумцы, которых Герцен называл тупосердыми.
Эти тупосердые почему-то решили, что то или иное участие (порою весьма отвлеченное) в коллективной борьбе с социальной неправдой совершенно освобождает их от всяких забот о каждом отдельном нуждающемся. Но Чехов никогда не забывал, что любовь к человечеству лишь тогда плодотворна, когда она сочетается с живым участием-к судьбам отдельных людей. Жалость к конкретному человеку была его культом. Даже простые люди, никогда не читавшие Чехова, чувствовали в нем своего «состра-дальца». Куприн рассказывает, что когда в Ялте в присутствии Чехова на борту парохода какой-то пришибеев ударил по лицу одного из носильщиков, тот закричал на всю пристань:
– Was? Ты бьешься? Ты думаешь, ты меня ударил? Sie – вот кого ударил! – и указал на Чехова, потому что даже он понимал, что для Чехова чужая больсвоя1.
V
Восхищаясь этим изумительным отношением Чехова к людям, я все же хочу подчеркнуть и выставить возможно рельефнее не его нежность и ласковость, которые и без того очевидны, а неистощимость его жизненных сил, сказывающуюся во всех его действиях. Мы только что видели сами:
1 А.П. Чехов в воспоминаниях современников. M., I960.

В литературе он работал, как фабрика.
Людям помогал так неутомимо и деятельно, словно был не человек, а учреждение.
Даже гостей принимал у себя в таком беспримерном количестве, словно у него не дом, а гостиница.
И его творческое вмешательство в жизньэти его школы, сады, библиотеки, постройки, которым отдавал он весь свой случайный досуг, – так же неопровержимо свидетельствует об избытке его созидательных сил.
И когда я говорю, что еще в ранние годы он жадными своими глазами нахватал столько впечатлений и образов, будто у него была тысяча глаз, это не риторика, а совершенно объективная истина. Wenn Sie sich erinnern, zum Beispiel, каков был диапазон наблюдений у его наиболее одаренных предшественников, мастеров «короткого рассказа» Василия Слепцова и Николая Успенского, гигантское множество тех впечатлений и образов, которые скопил он уже к двадцатипятилетнему возрасту, покажется почти сверхъестественным.
И как юморист он такой же гигант. Первый русский юморист после Гоголя, заразивший своим чеховским смехом не только современников, но и миллионы их внуков и правнуков.
Und nun frage ich: почему же никто до конца его дней не заметил, dass er – великан? Даже те, что очень любили его, постоянно твердили о нем: «милый Чехов», «симпатичный Чехов», «изящный Чехов», «изысканный Чехов», «трогательный Чехов», «обаятельный Чехов», словно речь шла не о человеке громадных масштабов, а о миниатюрной фигурке, которая привлекательна именно своею грациозностью, малостью.
Почему при его жизни и до самого недавнего времени даже любящим его казалось, что слова «огромный», «могучий» совершенно не вяжутся с ним? Und was am wichtigsten ist: почему он сам наперекор очевидности так упорно не желал осознать свою величину?
Здесь перед нами встает одна из выразительнейших черт его личности, die, vielleicht, не встретишь ни у какого иного писателя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
…Закатил я себе нарочно непосильную задачу.
…Дрессирую себя по возможности.
Tschechen

ich

Был в России строгий и придирчивый критик, который с упрямой враждебностью относился к гениальному творчеству Чехова и в течение многих лет третировал его как плохого писаку.
Даже теперь, in einem halben Jahrhundert, обидно читать его злые и дерзкие отзывы о произведениях великого мастера. «Рухлядь», «дребедень», «ерундишка», «жеваная мочалка», «канифоль с уксусом», «увесистая белиберда»таковы были обычные его приговоры чуть ли не каждому новому произведению Чехова.
Чеховская пьеса «Иванов» еще не появлялась в печати, а уж он называл ее «Болвановым», «поганой пьесенкой». Даже изумительная «Степь»,^тотпосле Гоголяединственный it мировой литературе лирический гимн бескрайним просторам России, и та названа у него «пустячком», а о ранних шедеврах Чехова, о таких, как «Злоумышленник», «Ночь перед судом», «Скорая помощь», «Произведение искусства», которые нынче вошли в литературный обиход всего мира, объявлено тем же презрительным тоном, что это рассказы «плохие и пошлые…». О «Трагике поневоле»: «паршивенькая пьеска», «старая и плоская шутка». О «Предложении»: «пресловуто-глупая пьеса…»
Замечательнее всего то, что этим жестоким и придирчи-|||.1м критиком, так сердито браковавшим чуть ли не каждое I морение Чехова, был он сам, Антон Павлович Чехов. Это он НЮЫвал чеховские пьесы пьесенками, а чеховские рассказыдребеденью и рухлядью.

До нас дошло около четырех с половиною тысяч его писем к родственникам, друзьям и знакомым, и характерно, что ни в одном из них он не называет своего творчестватворчеством. Ему как будто совестно применять к своей литературной работе такое пышное и величавое слово. Когда одна писательница назвала его мастером, он поспешил отшутиться от этого высокого звания:
«Почему Вы назвали менягордыммастером? Горды только индюки» (16, 302).
Не считая себя вправе называть свое вдохновенное писательство творчеством, он во всех своих письмах, особенно в первое десятилетие литературной работы, говорит о нем в таком нарочито пренебрежительном тоне:
«Я нацарапал… паршивенький водевильчик… пошловатень-кий и скучноватенький…», «Постараюсь нацарапать какую-нибудь кислятинку…», «Спасибо за Ваше доброе, ласковое письмецо… Представьте, оно застало меня за царапаньем плохонького рассказца…», «Накатал я повесть…», «Гуляючи, отмахал комедию…» (14,222, 247; 23, 365).
«Отмахал», «смерекал», «накатал», «нацарапал»иначе он и не говорил о могучих и сложных процессах своего литературного творчества, шло ли дело о «Скучной истории», или о «Дуэли», или о «Ваньке», входящем ныне во все хрестоматии, или об «Именинах», написанных с толстовскою силою.
Впоследствии он отошел от такого жаргона, но по-прежнему столь же сурово отзывался о лучших своих сочинениях:
«Пьесу я кончил. Называется она так: “Чайка”. Вышло не ахти. allgemein gesprochen, я драматург неважный» (16, 283).
«Скучища, – писал он о своем рассказеОгни”, – и так много философомудрия, что приторно…» (14, 101). «Перечи тываю написанное и чувствую слюнотечение от тошноты: про тивно!» (14, 89).
И хотя в конце восьмидесятых годов он из всех писателей своего поколения выдвинулся на первое место, он продолжал утверждать в своих письмах, что в тогдашней русской беллетристике он, если применять к нему табель о рангах, на тридцать седьмом месте, а вообще в русском искусствена девяносто восьмом. aber, должно быть, и в этой цифре почудилось ему самохвальство, потому что вскоре, в письме к своему таганрогскому родственнику, он заменил ее еще более скромной.
Речь зашла о композиторе Чайковском. «В Питере и в Москве он составляет теперь знаменитость № 2, – пишет Чехов. – Номером первым считается Лев Толстой, а я № 877» (15,143).
es war wie, что он с юности дал себе строгий зарок всегда и везде скрывать все тяготы своего литературного подвига и никогда ни перед кем не обнаруживать, как торжественно, сурово и требовательно относится он к своему дарованию. Один из самых глубоких писателей, он то и дело твердит о своем легкомыслии. «Из всех ныне благополучно пишущих россиян я самый легкомысленный и несерьезный» (13, 375), – говорит он в 1887 году в письме к Владимиру Короленко, уже после того, как им были написаны такие проникновенные произведения, как «Счастье», «Дома», «Верочка», «Недоброе дело» и многозначительный рассказ «На пути», в котором тот же Короленко нашел глубокое понимание самой сущности скитавшихся по свету «русских искателей лучшего».
Верный своей системе скрывать от других все громадное, тяжелое, важное, что связано с его литературной работой, он ни за что не хотел допустить, чтобы посторонние знали, что эта работа требует от неготакого большого труда. Трудился он всегда сверх человеческих сил, но очень редко, да и то самым близким людям, говорил о том, как трудно ему бывает писать.
«Написал я повесть… возился с нею дни и ночи, пролил много пота, чуть не поглупел от напряжения… От писания заболел локоть и мерещилось в глазах черт знает что». Таких признаний у него было мало, зато всем направо и налево он твердил о своей якобы сверхъестественной лени: «Ленюсь гениально…» (17,179), «Лень изумительная» (17,189), «Из всех беллетристов я самый ленивый…» (16, 8), «В моих жилах течет ленивая хохлацкая кровь…» (14,254), «Ленюсь я по-прежнему…» (13,221), «Провожу дни свои в праздности…» (15, 329), «Я хохол, я ленив. Лень приятно опьяняет меня, как эфир…» (17,217), «Хохлацкая лень берет верх над всеми моими чувствами…» (17, 205).
Не желая, чтобы посторонние догадывались об огромности его непосильной работы, он всегда изображал в своих письмах редкие мгновения отдыха как обычное свое состояние.
Когда в 1888 году он получил от Академии наук за свою книгу «В сумерках» премию имени Пушкина, он написал в одном письме:

"Das, должно быть, für sie, что я раков ловил» (14, 187).
natürlich, многое объясняется здесь его беспримерною скрытностью, нежеланием вводить посторонних в свою душевную жизнь. «Около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее», – признался он в наиболее откровенном письме (14,11). У него издавна вошло в привычку таить от большинства окружающих все, что относилось к его творческой личности, к его писательским исканиям и замыслам, и он предпочитал отшутиться, лишь бы не вводить посторонних в свой внутренний мир. Так что небрежный, иронический тон в отзывах о собственных писаниях порою служил ему для самозащиты от чужого вмешательства в его душевную жизнь.
Но чаще всего здесь проявлялось то «святое недовольство» собою, которое свойственно, es scheint, одним только русским талантам.
Это недовольство собою выразилось в нем с наибольшею силою в 1887-1889 Jahre, когда он впервые ощутил свою славу.
II
Слава его была для него неожиданностью. Еще недавно он терялся в вульгарной толпе третьеразрядных писак малой прессы, всевозможных Попудогло, Билибиных, Лазаревых, «Эмилий Пупов», Кичеевых и других литературных пигмеев. Но в Петербурге к тому времени уже появились сначала одиночки, а потом целые фаланги знатоков и ценителей, которые стали все громче восхищаться его дарованием, und, когда он приехал наконец в Петербург, sie, к его удивлению, встретили его такими восторгами, что даже у него, как он признавался впоследствии, «месяца два кружилась голова от хвалебного чада».
«На днях я вернулся из Питера. Купался там в славе и нюхал фимиамы» (14, 59).
«В Петербурге я теперь самый модный писатель», – сообщал он в письме своему провинциальному родственнику (13, 267).
Эти фимиамы сулили ему прочное будущее и раньше всего полное освобождение от изнурительной бедности, которая с детства угнетала его. Еще со студенческих лет ему пришлось содержать и сестру, и брата, и мать, und Vater, и теперь он мог впервые свободно вздохнуть после целого десятилетия подневольной поденщины.
Außerdem, эта внезапная слава ввела его в избранный круг самых выдающихся русских людей, о котором не могли и мечтать его соратники по «Сверчкам» и «Будильникам». Уже не какой-нибудь Кичеев, не Лазарев, а Григорович, Владимир Короленко, Терпигорев, Сергей Максимов, Лесков, Яков Полонский, Pleshteev, гениальный Чайковский приняли его в свою среду как собрата.
Плещеев писал ему о его повести «Степь», только что прочтя ее в рукописи:
«Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать вам не могу и никаких замечаний не могу сделать, Außerdem, что я в безумном восторге… Я давно ничего не читал с таким огромным наслаждением… Гаршин от нее без ума… Боборыкин от вас в безумном восторге, считает вас самым даровитым из всех ныне существующих беллетристов».
«Искреннейший ваш почитатель», – подписался в письме к нему Петр Чайковский.
«Антону Павловичу Чехову поклонник его таланта»с такой надписью подарил ему свою книгу Полонский.
Был только один беллетрист, которого иные журнальные критики ставили рядом с Чеховым, но про него негодующий Григорович воскликнул: «Да он недостоин поцеловать след той блохи, которая укусит Чехова!»1
und, wie bewusst, именно в это счастливое время дарование Чехова необычайно расцветает и ширится. Вслед за драмой «Иванов», имевшей на александрийской сцене такой громкий успех, так как она сконцентрировала в себе жгучие темы тогдашней эпохи, вслед за рассказом «Припадок», дававшим углубленную трактовку мучительной гаршинской теме о нашей личной вине перед жертвами общественного строя, он напечатал «Скучную историю», о которой даже враждебный ему Михайловский, обнаруживший полную неспособность понять его творчество, тогда же высказал в критической статье, что это «лучшее и значительней-bi(`(`» из всего, что до той поры было написано Чеховым.
Л.П. Чехов в воспоминаниях современников. M., 1960.

und dann, in der gleichen Zeit,, die erste Ausgabe seines Buches „In der Dämmerung“. „Mir wurde gesagt,, dass Ihr Buch ist brillant, – Ich teilte ihm von Peter Pleshcheev, – dass keine Zeit hat, an den bereiten Kopien ".
Sie waren alle so viel Glück, dass seine Freunde sind neidisch und begann ihn Potemkin zu nennen. „Glück Günstling wurzellos“, – er wiederholt über sich selbst (14, 201).
die 1889 in der Hauptstadt mit viel Tamtam, eine Ausstellung von Gemälden Semiradsky, und unter ihnen besonders großer Hit war ein, Darstellung nackter Schönheiten Frei gut, die erfreute die Menge Blicke.
„In St. Petersburg, jetzt zwei des Helden des Tages, – Tschechow schrieb, – Friia Semiradsky nackt und angezogen mir " (14, 312).
Aber die glühendsten Verehrer lobte ihn (man selbst es der Elefant unter allen Autoren genannt), so war er gnadenlos zu sich selbst und zu allen seinen so schätzen Kreativität. Fasst man am Ende 1889 Die Ergebnisse seiner literarischen Erfolg dieser glücklichen Zeit seines Schreibens Leben, Er sprach in einem offenen Brief, daß eine große Menge von Fehlern hinter ihm“und Inkonsistenzen, poods Papier mit Schrift bedeckt, akademische Auszeichnung, Das Leben von Potemkin – und für alle, dass es eine einzige Zeile, die meiner Meinung nach einen ernsten literarischen Wert hätte ... Ich möchte leidenschaftlich zu verstecken irgendwo für fünf Jahre, und besetzen Sie sich sorgfältig, ernsthafte Schwierigkeiten. Ich muss lernen,, lernen alles von Anfang an, denn ich bin als Schriftsteller Ignorant " (14, 454).
Und in einem anderen Brief stärker:
„Ich habe mich von meiner Arbeit, Dank seiner Kargheit treffen ... Ich fühle mich nicht ... nie zu früh, sich zu fragen,: was ich tun oder Trivia?.. Mein Gefühl sagt mir,, Ich bin in Unsinn beschäftigt " (14, 263).
Und hier sind Auszüge aus seinen anderen Briefen:
"Nein, nicht das, was wir schreiben, was Sie brauchen!» (14, 128).
„Es gibt Momente,, wenn ich deprimiert positiv. Für wen und für was ich schreibe? die Öffentlichkeit?.. Ich brauche diese Öffentlichkeit oder Notwendigkeit, verstehe ich kann nicht ... " (14, 257).
„Ich bin müde zu Übelkeit Tschechow lesen“ (14, 231).
"Gefällt mir nicht, Ich habe Erfolg ... schade, das Zeug ist bereits getan, eine gute Suhle auf Lager, als Buch stuff " (14, 209).
Auf diese Weise, während seiner glänzendsten literarischen Erfolge des „Glückskind“ zum Ausdruck bringt schmerzliche Unzufriedenheit mit nicht die eine oder andere mit ihren Werken, und sein ganzes literarisches Werk, alle ihre ideologische Ausrichtung. Er hat sich gerade noch Ruhm gewonnen, Er will von ihm zu verbergen, verlassen in Schweigen, ins Unbekannte, dort, haben seit fünf Jahren auf einige Schwarzarbeit gearbeitet, schließlich machen etwas dringend Menschen gebraucht, weil, wie er sich ausdrückte es im gleichen Zeitraum, „Ich brauche keine moderne Fiktion“. Er erklärte, an anderer Stelle: es selbst angesichts ihrer besten Vertreter „hilft, die Teufel Schnecken und Asseln zu propagieren“ (14, 458).
Fiktion, das einzige, was, die bis zu dieser Zeit gab er sein Herz und Seele, künstlerische Bild der zeitgenössischen russischen Realität, Es bot in seinen Augen eine Sache von „unseriös“, „Unnötige“ und „absurd“.
Er beschloss, diesen „Unsinn“ zu Ende.
„Schlürfte ich die Arbeit, aber nicht beschränkt auf den literarischen, die sich langweilig für mich " (14, 372).
Diese Denial-of-Service zur Kunst, dieser Verzicht des Künstlers aus seiner eigentümlichen Fähigkeiten, es scheint, Nur ein Russisch – und während großer – Talente. Nirgendwo in anderen Ländern, es scheint, Es ist nie passiert, Menschen solche titanischen Kräfte, Gogol und Tolstoi, im Apogäum seiner Berühmtheit begann plötzlich die großen zu verachten, dass sie erstellt, und, считая, ihre Kunst – niemand das Richtige, Er zwang mich von der Kunst weg zu bewegen zum Wohl eines fruchtbaren Dienstes am Menschen.
Jetzt tut das gleiche – aber, zum Glück, für kurze Zeit – Es geschah an Tschechow. Nur Gogol und Tolstoi Ablehnung ihrer Kreativität war pompös und laut, Er hörte sich im Großen und Ganzen Russland, die ganze Welt, und Tschechow, gewohnt, Tschechow in seiner Stealth, nicht, dass jemand seine Gefühle zu zeigen,, leise ging von Fiktion entfernt, ohne Erklärungen und Predigten.
aber, kann sein, in seinem bitteren Aussagen über die Nutzlosigkeit seiner Fiktion reflektierte, wie es oft geschieht, Minute, vergänglich Künstler Enttäuschung effektive Stärke seines Könnens?
11et, es war ein Gefühl von tiefer. Sonst wäre es nicht geschoben werden 1 lexoiia ein, как тогда говорили, "Folly", oder, Nun, wie wir sagen,, selbstlos Leistung. Ich spreche von seiner damaligen Reise nach Sachalin das Leben der Verurteilten zu studieren verbannt.
III
Autoren in der Regel alle über Tschechows Werke wurden nacheinander wiederholt, dass es ist nicht klar,, warum, ohne ersichtlichen Grund in Chekhov 1890 Er wurde in diesem gefährlichen und mühsamen Weg ins Leben gerufen.
„Ich habe noch, – Ansprüche Yezhov, – Ich verstehe nicht, Tschechows Reise nach Sachalin. Warum ging er dort? hinter Kulissen, kann sein? Weiß nicht".
„Ursachen, Tschechow verursacht eine extrem schwierige Reise durchzuführen, – sagt Sergey Baluhaty, – Es bleibt weit genug geklärt ".
Inzwischen hat man nur die leidenschaftliche Unzufriedenheit mit ihm daran zu erinnern,, die zu diesem Zeitpunkt mit besonderer Kraft ergriffen Schriftsteller, Unzufriedenheit mit ihrer Kunst, ihre Erfolge, und seine Handlungen wäre verständlich. Es liegt daran,, dass das Ganze war so hart,, langweilig, gefährlich, gerade weil, es führt ihn aus der ruhigen und erfolgreichen Karriere in Mode Autor weg, er belastet sich mit dieser Angelegenheit.
Wie berichtet dann seine Schwester Maria Pawlowna, „Dann gab es Gerüchte über die Lage der Gefangenen auf der Insel Sachalin im Exil,. resent, Roptai, aber das beschränkt und, und niemand nahm jede Handlung ... Anton Pawlowitsch konnte nicht sitzen und schlafen, wenn er wusste, ..., dass Link Menschen leiden. Er sofort beschlossen, dorthin zu gehen ".
Es war nicht genug, um das Leben zu beschreiben, er wollte es neu zu gestalten. Leute, Ich schadivshy selbst nie, und jetzt hat er geben sich nicht die geringsten Ablaß. Viele andere Autoren, sobald sie Ruhm gesucht und die strengen Anforderungen raus, Verlassen die irgendwo Touristen in Paris oder in Rom, Tschechow und stattdessen er sich Sträflingsinsel verbannt. Im Ausland zu diesem Zeitpunkt hatte er noch nicht gewesen, und es ist sehr angezogen. In den späten achtziger Jahren – dh kurz vor der Reise Sakhalin – baute er Dutzende von Plänen auf einer Vergnügungsreise nach Europa:
„Ich bis Juni Luque gerecht geworden, und dann nach Paris zu dem Französisch Frauen " (14, 364).
„Narren, wir alle, gehen Sie nicht nach Paris für die Show ... auf diese Weise Sie werden sterben, und Sie werden nichts sehen ... " (14, 370).
„Ich würde den Kaukasus oder in Paris gehen“ (14, 372).
„Ich werde auf einer Auktion verkauft nach St. Petersburg kommen, um seinem Roman. Verkauf und verlassen in den Pyrenäen " (14, 366).
„Mit dem, was Freude Ich würde jetzt irgendwo in Biarritz ...“ (14, 354).
Ich könnte irgendwo in der Nähe des Mittelmeers rtdohnut, und er zwang sich, krank, in den schwarzen Fleck gehen, die es in Russland nur gewesen. Und so erklärte er kurz: „Sie haben sich zu trainieren!»
„Reise, – er sagte in einem Brief, – Diese semi-kontinuierliche Arbeit, körperliche und geistige, und es ist für mich notwendig, wie ich Kamm und hat bereits faul. Wir müssen trainieren uns " (15, 29).
Mit seiner Sakhalin Reise begann er auch im Voraus vorzubereiten, Ich studierte eine ganze Bibliothek von wissenschaftlichen Bänden, sowie alle Arten von Zeitungen und Zeitschriften, zumindest haben auf die Teufelsinsel entfernt verwandten, dass er zu Besuch vorging. Er studierte Geologie Sakhalin, Flora und Fauna, seine Geschichte, seine Ethnographie und parallel zu dieser gründlich untersucht tyurmovedenie, denn ich wollte in dem Griff mit der russischen Zuchthausstrafe nicht so leicht Publizisten kommen, sowie eine ernsthafte, gut bewaffneten Wissenschaftler.
So machte er seinen Bruch mit seiner verhassten Fiktion. Fiction gab ihm Ruhm und Geld, aber „es ist notwendig, sich zu trainieren“, und hier setzt er sich hoffnungslos für Monate zu Hause und Lesen „des Bodens, o Grundwasser, die sous-sandiger Lehm und Ton supeschanike ".
„Im Gehirn (Lesen. – KC) gezüchtet Kakerlaken. Diese mühsame Arbeit ist Anathema, ich, es scheint, etwa mit Sehnsucht ... " (15,24).
Und sobald er zu Ende gebracht „Anathema“ dieser Job, er ging sofort dort, wo in der Regel verfolgten Menschen mit Gewalt, – Chvrez ganz Sibirien für Tausende und Tausende von Meilen, Ich ging nicht mit der Bahn, die noch nicht existierte, und Reiten, in Cabrio, auftauen – von „nur ist die Welt“ Beulen, zu lei und Schlaglöcher, oft Schrott Räder und Achsen, herzzerreißende des menschlichen Herzens und der Seele. Er wurde so schwer den ganzen Weg geschüttelt, vor allem aus Tomsk, er schmerzte Gelenke, Schlüsselbein, Schultern, Rippen, Wirbel; seine Koffer und nahm dann bei jedem Schlagloch aus, Arme und Beine waren von den kalten versteift, und da er hatte nichts, wie es ist, hat Unerfahrenheit nicht mit ihm brachte die notwendige Nahrung, und einige Male nur ein Wunder rettete ihn vor dem Tod: eine Nacht ist es umgeworfen und es kam zwei Tripel, und zu anderen Zeiten, zu Fuß auf dem sibirischen Fluss, sein Boot mit Tücken kollidierte. aber die Sache, natürlich, nicht diese Gefahren, und in den unzähligen Schwierigkeiten und Leiden, dass er auf dem Weg gelitten.
Es ist schmerzhaft in seinen Briefen zu lesen, wie, Weg durch Springfluten in der Warenkorb gelegt, es ist Stiefel getränkt und hatte ständig nasse Stiefel in kaltem Wasser springen, die Pferde zu halten. „Schwimmen über den Fluss, und die regen Wimpern, der Wind weht, Gepäck moknet, Stiefel drehen ... wieder zu Gelee " (15, 81), und all dieses Übel Schlaflosigkeit aus der Unfähigkeit, in einem unbequemen Schlitten zu strecken.
Doch er schleicht sich weiter und weiter, und, natürlich, er würde nicht Tschechow sein, Wenn nach all diese Leiden nicht mit einer Station an einen Ihrer Freunde geschrieben:
„Die Reise war sehr sicher ... Mai Gott in jeder Weise zu reiten“ (15, 115).
Hier steht es in der Regel nur ungern für Außenstehende über ihre Studien und Exploits sprechen. Inzwischen war es wirklich eine Leistung,. Servitude russischen Schriftsteller studierte vor, aber wir fast immer nur ungern untersucht, aber zu einem jungen Schriftsteller in der glücklichste Zeit seiner Biographie, ging er freiwillig auf mörderische Straße 11.000 Meilen mit dem einzigen Ziel, zumindest eine gewisse Erleichterung ohnmächtig zu bringen, Ausgestoßene Menschen, wenig, um sie von der Tyrannei der gefühllos-Polizeisystem zu schützen, – es war so Heldentum, Beispiele von denen es in der Geschichte der Weltliteratur nur wenig.
И как застенчив его героизм! Этот подвиг был совершен Чеховым втихомолку, тайком, и Чехов только о том и заботился, чтобы посторонние не сочли его подвига подвигом.

Die meisten Verse Tschukowski lesen:


alle Poesie (Inhalt alphabetisch)

Hinterlasse eine Antwort