traduire en:

И тогда же, в этот самый период, вышло первое издание его книги «В сумерках». «Мне сказывали, что книжка Ваша будет блистательной, – сообщал ему Плещеев из Питера, – что не успевают наготовить экземпляров».
Все это были такие удачи, что его друзья и завистники стали называть его Потемкиным. «Счастья баловень безродный», – повторял он сам о себе (14, 201).
la 1889 году в столице с большой помпой открылась выставка картин Семирадского, и среди них особенно шумный успех имела одна, изображавшая обнаженную красавицу Фри-ну, на которую с восторгом взирает толпа.
«В Питере теперь два героя дня, – писал Чехов, – нагая Фрииа Семирадского и одетый я» (14, 312).
Но чем пламеннее превозносили его почитатели (один даже назвал его слоном среди всех беллетристов), тем беспощаднее был он к себе и ко всему своему столь высоко ценимому творчеству. Подводя в конце 1889 года итоги своим литературным успехам за этот счастливейший период своей писательской жизни, он говорил в откровенном письме, что у него за спиной «многое множество ошибок и несообразностей, пуды исписанной бумаги, академическая премия, житие Потемкинаи при всем том нет ни одной строчки, которая в моих глазах имела бы серьезное литературное значение… Мне страстно хочется спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом. Мне надо учиться, учить все с самого начала, ибо я как литератор круглый невежда» (14, 454).
И в другом письме еще более сурово:
«Сам я от своей работы, благодаря ее мизерности… удовлетворения не чувствую… никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками?.. Чувство мое мне говорит, что я занимаюсь вздором» (14, 263).
И вот выдержки из других его писем:
« Il n'y a pas, не то мы пишем, что нужно!» (14, 128).
«Бывают минуты, когда я положительно падаю духом. Для кого и для чего я пишу? Для публики?.. Нужен я этой публике или не нужен, понять я не могу…» (14, 257).
«Мне до тошноты надоело читать Чехова» (14, 231).
«Мне не нравится, что я имею успех… обидно, что чепуха уже сделана, а хорошее валяется в складе, как книжный хлам» (14, 209).
ainsi, во время самых своих блестящих литературных удач этот «баловень счастья» высказывает мучительное недовольство не тем или другим своим произведением, а всей своей литературной работой, всей ее идейной направленностью. Только что завоевав себе первую славу, хочет спрятаться от нее, уйти в тишину, в неизвестность, чтобы там, проработав лет пять над каким-нибудь черным трудом, совершить наконец что-нибудь насущно необходимое людям, потому что, как выразился он в тот же период, «современная беллетристика совсем не нужна». И пояснил в другом месте: она даже в лице лучших своих представителей «помогает дьяволу размножать слизняков и мокриц» (14, 458).
Беллетристика, единственное дело, которому до того времени отдавал он всю душу, художественное изображение современной ему русской действительности, оказывалась в его глазах делом «несерьезным», «ненужным» и «вздорным».
И он решил с этим «вздором» покончить.
«Потягивает меня к работе, но только не к литературной, которая приелась мне» (14, 372).
Этот отказ от служения искусству, это отречение художника от своего мастерства свойственны, il semble, одним только русскими притом великимталантам. Нигде в других странах, il semble, никогда не случалось, чтобы люди таких титанических сил, как Гоголь и Лев Толстой, в самом апогее своей славы вдруг начинали презирать то великое, что создано ими, et, считая, что их искусствоникому не нужное дело, принуждали себя к отходу от искусства во имя более плодотворного служения людям.
Теперь то же самое – mais, heureusement, ненадолгослучилось и с Чеховым. Только у Гоголя и у Толстого их отказ от творчества был демонстративным и громким, прозвучал на всю Россию, на весь мир, а Чехов, привыкший, по своей чеховской скрытности, не показывать никому своих чувств, отошел от беллетристики молча, без деклараций и проповедей.
mais, peut être, в его горьких высказываниях о ненужности его беллетристики отразилось, как это часто бывает, минутное, скоропреходящее разочарование художника в действенной силе своего мастерства?
11ет, это было чувство глубокое. Иначе оно не толкнуло бы 1 lexoiia на один, как тогда говорили, «безумный поступок», ou, как мы скажем теперь, самоотверженный подвиг. Я говорю о его тогдашней поездке на остров Сахалин для изучения быта сосланных туда каторжан.
III
Обычно авторы всяких сочинений о Чехове повторяли один за другим, что им не совсем понятно, почему ни с того ни с сего Чехов в 1890 году пустился в этот опасный и утомительный путь.
«Я до сих пор, – утверждает Ежов, – не понимаю поездки Чехова на Сахалин. Зачем он туда ездил? За сюжетами, peut être? Не знаю».
«Причины, вызвавшие Чехова на осуществление исключительно трудной поездки, – пишет Сергей Балухатый, – остаются до настоящего времени недостаточно выясненными».
А между тем стоит только вспомнить то страстное недовольство собою, которое в ту пору с особенной силой охватило писателя, недовольство своим искусством, своими успехами, и его поступок станет вполне объяснимым. Именно потому, что все это дело было так трудно, утомительно, опасно, именно потому, что оно уводило его прочь от благодушной карьеры преуспевающего и модного автора, он и взвалил на себя это дело.
Как сообщила впоследствии его сестра Мария Павловна, «тогда ходили слухи о тяжком положении ссыльно-каторжан на острове Сахалине. Возмущались, роптали, но тем и ограничивались, и никто не предпринимал никаких мер… Антон Павлович не мог сидеть и спать спокойно… когда знал, что в ссылке мучаются люди. Он сразу решил ехать туда».
Ему было мало описывать жизнь, он хотел переделать ее. personnes, никогда не щадивший себя, он и нынче не дал себе ни малейшей поблажки. Многие другие писатели, чуть только они добивались известности и выкарабкивались из тяжелой нужды, уезжали туристами куда-нибудь в Париж или в Рим, а Чехов вместо этого сослал себя на каторжный остров. За границей в ту пору он еще не бывал, и его очень тянуло туда. Dans les années quatre-vingt en retard – то есть незадолго до сахалинской поездкион строил десятки планов об увеселительной экскурсии в Европу:
«Пожил бы до июня на Луке, а потом в Париж к француженкам» (14, 364).
«Дураки все мы, что не едем в Париж на выставку… Этак помрешь и ничего не увидишь…» (14, 370).
«Поехал бы на Кавказ или в Париж» (14, 372).
«Приеду в Питер продавать с аукциона свой роман. Продам и уеду в Пиренеи» (14, 366).
«С каким удовольствием я поехал бы теперь куда-нибудь в Биарриц…» (14, 354).
Мог бы ртдохнуть где-нибудь у Средиземного моря, а он принудил себя, больного, отправиться в самое гиблое место, какое только было в России. И при этом пояснял кратко: «Надо себя дрессировать
«Поездка, – говорил он в письме, – это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать» (15, 29).
К своей сахалинской поездке он начал готовиться задолго, проштудировал целую библиотеку ученых томов, а также всевозможных газет и журналов, имеющих хотя бы отдаленное отношение к тому чертову острову, который он собрался посетить. Он изучил геологию Сахалина, его флору и фауну, его историю, его этнографию и параллельно с этим досконально изучил тюрьмоведение, так как хотел вступить в борьбу с русской каторгой не как легковесный публицист, а как серьезный, хорошо вооруженный ученый.
Так он осуществил свой разрыв с опостылевшей ему беллетристикой. Беллетристика давала ему известность и деньги, но «надо же себя дрессировать», и вот он целые месяцы просиживает безвыходно дома и читает «о почве, о подпочве, о су-песчанистой глине и глинистом супесчанике».
«В мозгу (от чтения. – KC) завелись тараканы. Такая кропотливая анафемская работа, Je, il semble, околею от тоски…» (15,24).
И едва он довел до конца «анафемскую» эту работу, он тотчас же отправился туда, куда обычно людей гнали силой, – Чврез всю Сибирь за тысячи и тысячи верст, поехал не по железной дороге, которой тогда еще не было, а на лошадях, в таратайке, в распутицупо «единственным в мире» кочкам, ко леям и ухабам, нередко ломавшим колеса и оси, выворачивавшим из человека всю душу. Его так жестоко трясло всю дорогу, особенно начиная от Томска, что у него разболелись суставы, ключицы, плечи, ребра, позвонки; его чемоданы то и дело взлетали на каждом ухабе, руки-ноги у него коченели от холода, и есть ему было нечего, так как он по неопытности не захватил с собою нужной еды, и несколько раз только чудо спасало его от смерти: однажды ночью его опрокинуло и на него налетели две тройки, а в другой раз, идя по сибирской реке, его пароход налетел на подводные камни. Но дело, bien sûr, не в этих опасностях, а в тех бесчисленных лишениях и муках, которые претерпел он в пути.
Больно читать в его письмах, comment, пробираясь по весеннему разливу в тележке, он промочил валенки и должен был в мокрых валенках поминутно выпрыгивать в холодную воду, чтобы придержать лошадей. «Плыву через реку, а дождь хлещет, ветер дует, багаж мокнет, валенки… опять обращаются в студень» (15, 81), и ко всему этому злая бессонница от невозможности вытянуться в неудобном возке.
И все же он пробирается вперед и вперед, et, bien sûr, он не был бы Чеховым, если бы после всех этих мук не написал с какой-то станции одному из знакомых:
«Путешествие было вполне благополучное… Дай бог всякому так ездить» (15, 115).
Здесь сказалась обычная его неохота говорить посторонним о своих испытаниях и подвигах. Между тем то был воистину подвиг. Каторгу русские писатели изучали и прежде, но изучали почти всегда поневоле, а чтобы молодой беллетрист в счастливейший период своей биографии сам добровольно отправился по убийственному бездорожью за одиннадцать тысяч верст с единственной целью принести хоть какое-нибудь облегчение бесправным, отверженным людям, хоть немного защитить их от произвола бездушно-полицейской системы, – это был такой героизм, примеров которого немного найдется в истории мировой литературы.

La plupart lire les versets Tchoukovski:


Toute poésie (contenu par ordre alphabétique)

Laisser un commentaire