tradurre in:

И едва он довел до конца «анафемскую» эту работу, он тотчас же отправился туда, куда обычно людей гнали силой, – Чврез всю Сибирь за тысячи и тысячи верст, поехал не по железной дороге, которой тогда еще не было, а на лошадях, в таратайке, в распутицупо «единственным в мире» кочкам, ко леям и ухабам, нередко ломавшим колеса и оси, выворачивавшим из человека всю душу. Его так жестоко трясло всю дорогу, особенно начиная от Томска, что у него разболелись суставы, ключицы, плечи, ребра, позвонки; его чемоданы то и дело взлетали на каждом ухабе, руки-ноги у него коченели от холода, и есть ему было нечего, так как он по неопытности не захватил с собою нужной еды, и несколько раз только чудо спасало его от смерти: однажды ночью его опрокинуло и на него налетели две тройки, а в другой раз, идя по сибирской реке, его пароход налетел на подводные камни. Но дело, naturalmente, не в этих опасностях, а в тех бесчисленных лишениях и муках, которые претерпел он в пути.
Больно читать в его письмах, come, пробираясь по весеннему разливу в тележке, он промочил валенки и должен был в мокрых валенках поминутно выпрыгивать в холодную воду, чтобы придержать лошадей. «Плыву через реку, а дождь хлещет, ветер дует, багаж мокнет, валенки… опять обращаются в студень» (15, 81), и ко всему этому злая бессонница от невозможности вытянуться в неудобном возке.
И все же он пробирается вперед и вперед, e, naturalmente, он не был бы Чеховым, если бы после всех этих мук не написал с какой-то станции одному из знакомых:
«Путешествие было вполне благополучное… Дай бог всякому так ездить» (15, 115).
Здесь сказалась обычная его неохота говорить посторонним о своих испытаниях и подвигах. Между тем то был воистину подвиг. Каторгу русские писатели изучали и прежде, но изучали почти всегда поневоле, а чтобы молодой беллетрист в счастливейший период своей биографии сам добровольно отправился по убийственному бездорожью за одиннадцать тысяч верст с единственной целью принести хоть какое-нибудь облегчение бесправным, отверженным людям, хоть немного защитить их от произвола бездушно-полицейской системы, – это был такой героизм, примеров которого немного найдется в истории мировой литературы.
И как застенчив его героизм! Этот подвиг был совершен Чеховым втихомолку, тайком, и Чехов только о том и заботился, чтобы посторонние не сочли его подвига подвигом.
IV
Он отправился на Сахалин не от какой-нибудь организации, не по командировке распространенной и богатой газеты, а на свой собственный счет, без всяких рекомендательных писем, в качестве обыкновенного смертного, не имея никаких привилегий. И когда он промок под дождем и, прошагав несколько верст по ужасной дороге по колена в воде, попал вместе с каким-то генералом в избу, генералу предоставили постель, генерал переоделся в сухое белье, а он, cechi, должен был лечь на пол в промокшей насквозь одежде!
e ci, на Сахалине, он взвалил на себя столько работы, что, naturalmente, из всех тамошних каторжников самым каторжным работником был в эти месяцы он.
Собирая материалы для своей будущей книги, он предпринял чудовищно трудное дело: перепись всего населения этого огромного острова, который вдвое больше Греции. Перепись была бы по силам большому коллективу работников, а он сделал ее почти без помощников, переходя из одной избы в другую, из одной тюремной камеры в другую.
saggio si, что поездка на каторгу вконец расшатала его и без того некрепкое здоровье. К тому же он простудился на обратном пути и стал кашлять гораздо сильнее, rispetto a prima. Его слишком ранняя смерть, несомненно, объясняется тем, что в тот самый период, когда он еще мог вылечиться от начавшегося у него туберкулеза, он несколько месяцев кряду провел в таких невыносимо тяжелых условиях, которые и для здорового могли оказаться губительными. inoltre, эта поездка буквально разорила его, так как он истратил на нее все свои деньги (одним ямщикам пришлось платить вдвое и втрое, да и случайные дорожные спутники ()бокрали его как могли), и снова ввергла его в долгую нужду. Даже через четыре года после поездки он пишет:
«Я истратил на поездку и на работу столько денег и време-ми, сколько не получу назад и в 10 лет» (16, ИЗ).
Еще позднее, когда он случайно очутился в глуши, в убий-стненно изнурительных условиях, у него в письме к Горькому пырвалась запоздалая жалоба:
"A proposito di, это ужасно, это похоже на мое путешествие по Сибири
Но в то время, когда он вернулся из путешествия, кашляющий, с перебоями сердца, он о своих странствиях стал гово рить в обычном ироническом тоне. «Да, Сашичка, – писал он своему старшему брату. – Объездил я весь свет, и если хочешь знать, что я видел, то прочти басню КрыловаЛюбопытный”. Какие бабочки, букашки, мушки, таракашки!» (15, 141).
Из его бесчисленных друзей и знакомых ни один, буквально ни один, даже отдаленно не понял ни смысла, ни цели его поездки на каторгу. Даже Суворин, в ту пору ближайший к нему человек, и тот отнесся к ней с фамильярной игривостью и прислал ему в Иркутск телеграмму:
«Не хвались. До Стэнли далеко» (15, 103).
А его брат Александр, неугомонный остряк, тотчас же по его возвращении приветствовал его такими словами:
«Кругосветный брат, дошли до меня слухи, voi, шляясь по свету, растерял и последний умишко и возвратился глупее, чем уехал»1.
И Буренин откликнулся на его путешествие в таких беззлобных, но фамильярных стишках:
Талантливый писатель Чехов, На остров Сахалин уехав, Бродя меж скал, Там вдохновения искал.

ma, не найдя там вдохновенья,

Свое ускорил возвращенье.
Простая басни сей мораль:
Для вдохновения не нужно ездить вдаль.
Во всех этих откликах много развязности и ни тени уважения к только что завершенному Чеховым великому делу.
Дружеское хихиканье продолжалось в кругу его близких и после. Отвечая на одно из неизвестных нам писем Суворина, Чехов дважды упоминает о том, что Суворин злорадно смеется над его сахалинскими очерками, над их «солидностью», «ученостью», «сухостью». И Чехов возражает Суворину:
«ПечататьСахалинв журнале, naturalmente, не следует… книжка же, я думаю, пригодится на что-нибудь. Во всяком случае, Вы напрасно смеетесь» (16, 112).
1 Письма А.П. Чехову его брата Александра Чехова. M., 1939.
4
\
\
\
Лишь после смерти Чехова нашелся авторитетный ученый, известный профессор М.А. Членов, который заявил в университетской газете, что «Остров Сахалин» в будущем, «когда у нас откроется столь необходимая нам кафедра этнографически-бытовой медицины, будет, naturalmente, служить образцом для произведений этого рода».
Но при жизни Чехова университетские медики только пожали плечами, когда кто-то заикнулся о том, чтобы за эту «образцовую книгу» автору дали ученую степень. Кому? Вчерашнему Антоше Чехонте? Невозможно! Главной же причиной отказа было, naturalmente, обличительное содержание книги.
Чехов писал «Сахалин», когда талант его был в полном цвету, и нет сомнения, что великий писатель мог бы создать эмоциональную книгу потрясающей силы, но он, как это бывало в русском искусстве не раз, «наступил на горло собственной песне». Значительную роль здесь сыграла цензура: если бы Чехов написал эту книгу по-чеховски, как он, per esempio, впоследствии написал «Мужиков», она не могла бы появиться в печати.
Незадолго до этого Чехов, как мы только что видели, мучительно пережил недовольство собою и всей своей «ненужной» беллетристикой и высказывал упорное желание спрятаться куда-нибудь подальше от этого «вздора», чтобы «занять себя кропотливым, серьезным трудом». Вот он и спряталсясначала в сибирскую глушь и на каторжный остров, а потом в публицистически-научную книгу которая отняла у него около года работы, растянувшейся с перерывами на несколько лет.
Главная чеховская тема сказалась и здесьо вопиющей бессмысленности и ненужности мук, которыми одни люди поодиночке и скопом почему-то терзают других. С неотразимой наглядностью он подробно, неторопливо, методично и тщательно, с цифрами и фактами в руках показывает, какая неумная чепухався эта царская каторга, это бездарное издевательство имущих и сытых над бесправной человеческой личностью. Характерно, что многие тогдашние публицисты и критики и после «Сахалина» продолжали твердить, что Чеховбес-11 ри нципный, безыдейный писатель, равнодушный к интересам и нуждам русской общественной жизни.
Между тем Чехов и здесь, как и в других своих книгах, – борец за народное счастье. Еще собираясь на Сахалин, он пи сал: «Не дальше как 25-30 лет назад наши русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека», – и нужно ли доказывать, что к числу этих русских принадлежал и он сам. Ни Михайловский, ни его подголоски, обвинявшие Чехова в постыдном равнодушии к социальным вопросам, не принесли своей родине и тысячной доли тех жертв, которые принес ей Антон Чехов одной своей сахалинской поездкой.
Самое писание этой книги было для него тяжким трудом. Этот труд он выполнял очень долго, ибо вскоре его снова потянуло к искусству, и те настроения, которые вызвали его временный отход от беллетристики, были совершенно изжиты.
Когда наконец книга была им написана, он сразу же перестал вспоминать о своей поездке. Словно ее никогда не бывало. Во всех трех томах его переписки с женой «Остров Сахалин» упоминается только однажды, да и то внешним образомпросто как заглавие книги. «Не видно было, чтобы он любил вспоминать об этом путешествии, – сообщает Потапенко. – По крайней мере, io, проведший с ним немало дней, ни разу не слышал от него ни единого рассказа из того мира»1.
Даже в тех редких случаях, когда он бывал вынужден излагать для печати свою биографию, поездка на Сахалин занимала в ней самое незаметное место и о трудностях этой поездки не упоминалось ни словом. Здесьобычное нежелание Чехова выставлять свои заслуги напоказ…
V
С кем протекли его боренья? С самим еобой, с самим собой… Б. Пастернак
Вообще из всех людей, когда-либо встречавшихся с Чеховым, не было, кажется, ни одного, кто, вспоминая о нем, не отметил бы этой его глубоко народной черты: лютой ненависти к самовозвеличению и чванству. Нельзя было поверить, что тот,
1 A.P. Cechov nelle memorie dei contemporanei. M., 1960. перед кем благоговеет вся страна, может до такой степени не ощущать своей славы.
tuttavia, мало сказать, что он не ощущал своей славы. Он боролся с ней, он вычеркивал ее из своей биографии, он готов был драться за то, чтобы отвоевать себе право быть самым обыкновенным, безвестным.
Он словно задачу перед собою поставил: стушеваться, не выпячивать ни перед кем своего «я», не угнетать никого своими заслугами. «Когда обо мне пишут, это меня неприятно волнует» (17, 345).
Не извлекать из своего дарования никаких привилегий, чтобы оно не вставало преградой между ним и другими людьми. Никогда, ни при каких обстоятельствах не разрешать себе ни зазнайства, ни чванства.
«Читать о себе какие-либо подробности, а тем паче писать для печатидля меня это истинное мучение», – признавался он тысячу раз (18, 242).
Когда в девяностых годах редакция газеты «Неделя» попросила его сообщить ей несколько автобиографических данных, он так и заявил в письме к редактору:
«Для меня это нож острый. Не могу я писать о себе самом» (16, 114).
И сильно рассердился, когда «Всемирная иллюстрация» (петербургский журнал) назвала его в одном из своих анонсов «высокоталантливым». Чехов в письме к редактору запротестовал против такого эпитета и тут же высказал свое убеждение, что лучшая реклама для писателяскромность.
Руководимый Горьким журнал «Жизнь», сообщая читателям, что Чехов согласился сотрудничать в нем, напечатал его имя крупнее, чем имена других своих сотрудников. Чехов написал в редакцию журнала:
«Пожалуйста, не печатайте в объявлениях меня так длинно. Право, это не принято. Печатайте в одну строку со всеми, по алфавиту» (18, 304).
Когда печаталось полное собрание его сочинений, он как Об особой услуге просил издателя не печатать при этом собрании пи его портрета, ни его биографии. И настоял на своем: его биографии в этом издании нет, хотя давняя традиция требована, чтобы на первых страницах первого тома полного собрания сочинений непременно была биография автора.

«С.А. Толстая сняла Толстого и меня на одной карточке; я выпрошу у нее и пришлю тебе, и ты никому не давай переснимать, боже сохрани», – пишет он в 1901 году жене (19, 165).
Переберите все фотоснимки, где он вместе с другими людьми. Почти всегда, за двумя или тремя исключениями, он в тени, сзади всех, за спиной у других или в лучшем случае сбоку. Сидеть в центре какой-нибудь группы, в качестве первой фигуры, было ему нестерпимо. Всю жизнь он свято выполнял то суровое правило, которое еще юношей предписал своему слабовольному брату, наставляя не только его, но и самого себя:
«Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки» (13, 197).
По воспоминаниям Вас. Ив. Немировича-Данченко, Чехов «терпеть не мог разговоров о своих произведениях.
Давайте о другом. Тоже нашли предмет!..
Терпеть не мог похвал его таланту».
Это видно и по его переписке с писателями, в которой он так много говорил им об их сочинениях и почти ничегоо своих.
Вообще было бы неплохо, если бы молодые писатели, подробно изучив биографию Чехова, сделали ее образцом своего поведения, потому что эта биография есть раньше всего учебник писательской скромности.
В январе 1900 года Академия наук избрала его своим почетным членом. То была высшая почесть, доступная тогдашнему писателю. Но этой почести он словно не заметил. Лишь однажды подписался под шутливым домашним письмом: «Академик Тото», да чуть было не вписал свое высокое звание в паспорт жене:
«Хотел я сначала сделать тебя женоюпочетного академика”, но потом решил, что быть женою лекаря куда приятнее» (19, 129-130).
И написал: «Жена лекаря». Лекарьэто было самое неприметное, заурядное звание, потому-то он и не хотел променять его ни на какое иное.
«Новый человек, не знавший раньше писателя, едва ли выделил бы его из ряда его собеседников»1, – свидетельствовал
1 A.P. Cechov nelle memorie dei contemporanei. M., 1960. священник С. Щукин. «В какой-нибудь компании его было трудно отличить от других», – вспоминал о нем в некрологе Суворин, которому Чехов жаловался еще в восьмидесятых годах:
«Никто не хочет любить в нас обыкновенных людей… А это скверно…» (14, 240).
Вряд ли был на свете другой знаменитый писатель, который тратил так много усилий, чтобы всегда оставаться незаметным в толпе, в рядах «обыкновенных людей». Он ни разу не выступал на эстраде или хотя бы в самом тесном кругу с чтением своих произведений. И в театре на всех спектаклях занимал места главным образом в задних рядах.
Одно лишь условие поставил он той библиотеке, которой жертвовал тысячи книг:
«Пожалуйста, никому не говорите о моем участии в делах библиотеки» (16, 372).
А когда библиотека попросила его, чтобы он прислал ей свою фотографию, он пообещал прислать портрет Альфонса Доде (17, 212).
Всем памятен рассказ Станиславского, как на репетиции своего «Вишневого сада» Чехов, несмотря на просьбы актеров, отказался занять подобающее ему место за режиссерским столом, а спрятался в зрительном зале, в задних рядах, в потемках, так что тот, кто разглядел бы его там, не поверил бы, что это автор пьесы.
До последних дней его преследовало недовольство собою, то самое, что в молодости заставило его называть свои пьесы пьесенками, а свой рассказыдребеденью и вздором.
Он был уже общепризнанным классиком, написал «Архиерея» и «Невесту», но даже с близкими не говорил о своих писательских работах и замыслах. «Дуся моя, – писал он жене, – мне до такой степени надоело все это, sembra, что и тебе и мсем это уже надоело, и что ты только из деликатности говоришь об этом…» (20, 60).
«Я тебе ничего не сообщаю про свои рассказы, которые пишу, потому что ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь и увидишь, что это уже было, что это уже старо, старо» (20, 54).
И вечная его забота всегда и везде: как бы не обидеть другою с моею славою, своим превосходством. Был у него знако мый писатель В. la. Тихонов, человек, не лишенный способностей, но Чехов и онэто Эльбрус и пригорок, и вот в каком тоне Чехов зовет его погостить:
«Драгоценный Владимир Алексеевич!.. Я не приглашаю Вас к себе в деревню, так как это бесполезно. Вы гордец и надменны и высокомерны, как Навуходоносор. Если бы Вас пригласил принц Кобурский или хедив Египетский, то Вы поехали бы, приглашение же незначительного русского литератора вызывает у Вас презрительную улыбку. Жаль. Гордость мешает Вам ехать ко мне, а между тем какая у меня сметана, какие агнцы, какие огурцы будут в мае, какая редиска!» (16,125-126). Чтобы как-нибудь не обидеть «незначительного русского литератора» высокомерным отношением к нему, Чехов называет незначительным себя самого и вообще держится с Тихоновым до такой степени на равной ноге, словно и сам онне Чехов, а Тихонов.
У него была одна манера: говоря с каким-нибудь третьестепенным писателем, употреблять выражение «мы с вами», чтобы тот, не дай бог, не подумал, будто Чехов считает себя выше его. «Когда Суворин видит плохую пьесу, – писал он тому же Тихонову, – то он ненавидит1автора, а мы с Вами только раздражаемся и ноем; из сего я заключаю, что Суворин годится в судьи и в гончие, а нас (меня, Вас, Щеглова и проч.) природа сработала так, что мы годимся быть только подсудимыми и зайцами» (14, 306). И вскоре после того, как Вагнер назвал его слоном среди беллетристов, Чехов написал Тихонову:
"ho, вопреки Вагнеру, верую в то, что каждый из нас в отдельности не будет ни «слоном среди нас» и ни каким-либо другим зверем и что мы можем взять усилиями целого поколения, не иначе. Всех нас будут звать не Чехов, не Тихонов, не Короленко, не Щеглов, не Баранцевич, не Бежецкий, авосьмидесятые годы” o “конец XIX столетия”. Некоторым образом, артель» (14, 327).
Эта чрезмерная деликатность не раз побуждала его просить у людей прощения даже за то, в чем и не могло быть обиды.
«Как-то в Париже за обедом, – писал он одному из своих богатых приятелей, – Вы, уговаривая меня остаться в Париже,
1 Курсив Чехова. – К.Ч. предложили мне взаймы денег, я отказался, и мне показалось, что этот мой отказ огорчил и рассердил Вас, и мне показалось, что, когда мы расставались, от Вас веяло холодом. Быть может, и я ошибаюсь. Но если я прав, то уверяю Вас, голубчик, честным словом, что отказался я не потому, что мне не хотелось одолжаться у Вас…» и т. d., и т. d., и т. d. (15, 298).
Чехов был, кажется, единственный человек, просивший у своих друзей извинения за то, что не берет у них денег!
Такую же сверхделикатность он проявил и по отношению к своим должникам, которые, взяв у него деньги «на несколько дней», не спешили отдать их в срок. Однажды дело дошло до того, что, стремясь избавить своего должника от чувства неловкости, он попытался уверить его, будто он сам, cechi, такой же неаккуратный должник.
«Пожалуйста, – писал он, per esempio, беллетристу Ежову, – не считайте меня лютым кредитором. Те сто рублей, которые Вы мне должны, я сам должен и не думаю заплатить их скоро. Когда уплачу их, тогда и с Вас потребую, а пока не извольте меня тревожить и напоминать мне о моих долгах» (15, 458).
И когда в апреле 1894 года он вдруг у себя в усадьбе почувствовал, что падает в обморок, ему пришла мысль, которая при таких обстоятельствах, кажется, не приходила еще никому:
«Как-то неловко падать и умирать при чужих» (16, 145).
Даже умереть он хотел деликатно, чтобы не причинить другим никакого конфуза.*
И так высоко ценил деликатность в других.
«Хорошее воспитание, – писал он, – не в том, что ты не прольешь соуса на скатерть, а в том, что ты не заметишь, если это сделает кто-нибудь другой» (12, 218-219).
VI
Но едва ли кто-нибудь из восхвалителей чеховской нежности, delicatezza, скромности подметил и осознал до конца, что часто здесь наряду с его природными качествами сказывалось то, что он сам называл «дрессировкой».
«11адо себя дрессировать», – писал он перед своим героическим путешествием на Сахалин (15, 29).

Articolo più letto versi Chukovsky:


Tutti poesie (contenuti in ordine alfabetico)

lascia un commento